Стару, кто смог бы увезти его на отдых и удержать от возвращения. Но почти наверняка все это будет бесполезно. Он уже скоро умрет. Определенно, больше полугода не протянет.
Что же толку проявлять кардиограммы'' Таких, как Стар, не уговоришь бросить работу, лечь и заняться созерцанием небес. Он не задумываясь предпочтет смерть. Хоть он и не признается, но в нем четко заметна тяга к полному изнеможению, до которого он уже и прежде доводил себя. Усталость для него не только яд, но и успокоительное лекарство; работая хмельной от устали, он явно испытывает тонкое, почти физическое наслаждение. Бэр в своей практике уже встречался с подобным извращением жизненной силы — и почти перестал вмешиваться. Ему удалось излечить одного-двух, но то была бесплодная победа: пустая оболочка спасена, дух мертв.
— Ты держишься молодцом, — сказал он Стару. Взгляды их встретились.
Знает ли Стар? Вероятно.
Однако не знает, когда — не знает, как уже мал срок.
— Держусь — вот и славно. Большего не требую, — сказал Стар.
Мулат кончил укладывать кардиограф.
— Через неделю в это же время?
— Ладно, Билл, — сказал Стар. — Всего хорошего. Когда дверь за ними закрылась. Стар включил диктограф. Тотчас же раздался голос секретарши:
— Вам знакома мисс Кэтлин Мур?
— А что? — встрепенулся он.
— Мисс Кэтлин Мур у телефона. Она сказала, что вы просили ее позвонить.
— Черт возьми! — воскликнул он, охваченный и гневом и восторгом. (Пять дней молчала — ну разве так можно!) — Она у телефона?
— Да.
— Хорошо, соединяйте.
И через секунду он услышал ее голос совсем рядом.
— Вышли замуж? — проворчал он хмуро.
— Нет, еще нет.
В памяти очертился ее облик; Стар сел за стол, и Кэтлин словно тоже наклонилась к столу — глаза вровень с глазами Стара.
— Что значат эти загадки? — заставил он себя снова проворчать. Заставил с трудом.
— Нашли все же письмо? — спросила она.
— Да. В тот же вечер.
— Вот об этом нам и нужно поговорить.
— Все и так ясно, — сказал он сурово. Он наконец нашел нужный тон — тон глубокой обиды.
— Я хотела послать вам другое письмо, но не написал ось как-то.
— И это ясно. Пауза.
— Ах, нельзя ли веселей! — сказала она неожиданно. — Я не узнаю вас.
Ведь вы — Стар? Тот самый, милый-милый мистер Стар?
— Я не могу скрыть обиды, — сказал он почти высокопарно. — Что пользы в дальнейших словах? У меня, по крайней мере, оставалось приятное воспоминание.
— Просто не верится, что это вы, — сказала она. — Не хватает лишь, чтобы вы пожелали мне счастья. — Она вдруг рассмеялась. — Вы, наверно, заготовили свои слова заранее? Я ведь знаю, как это ужасно — говорить заготовленными фразами…
— Я мысленно уже простился с вами навсегда, — произнес он с достоинством; но она только опять рассмеялась этим женским смехом, похожим на детский — на односложный ликующий возглас младенца.
— Знаете, — сказала она задорно, — в Лондоне было как-то нашествие гусениц, и мне в рот упало с ветки теплое, мохнатое… А теперь слушаю вас, и у меня такое же ощущение.
— Прошу извинить, если так.
— Ах, да очнитесь же, — взмолилась Кэтлин. — Я хочу с вами увидеться.
По телефону не объяснишь. Мне ведь тоже было мало радости прощаться.
— Я очень занят. Вечером у нас просмотр в Глендейле.
— Это надо понимать как приглашение?
— Я еду туда с Джорджем Боксли, известным английским писателем. — И тут же отбросил напыщенность:
— Вы хотели бы пойти?
— А мы сможем там поговорить? Лучше вы заезжайте оттуда ко мне, — подумав, предложила она. — Прокатимся по Лос-Анджелесу.
Мисс Дулан подавала уже сигналы по диктографу — звонил режиссер со съемок (только в этом случае разрешалось вторгаться в разговор). Стар нажал кнопку, раздраженно сказал в массивный аппарат: «Подождите».
— Часов в одиннадцать? — заговорщически предложила Кэтлин.
Это ее «прокатимся» звучало так немудро, что он тут же бы отказался, если бы нашлись слова отказа, но мохнатой гусеницей быть не хотелось. И неожиданно обида, поза — все отступило, оставив только чувство, что как бы ни было, а день приобрел завершенность. Теперь был и вечер — были начало, середина и конец.
Он постучал в дверь, Кэтлин отозвалась из комнаты, и он стал ждать ее, сойдя со ступенек. У ног его начинался скат холма. Снизу шел стрекот газонокосилки — какой-то полуночник стриг у себя на участке траву. Было так лунно, что Стар ясно видел его в сотне футов ниже по склону; вот он оперся, отдыхая, на рукоятку косилки, прежде чем снова катить ее в глубину сада.
Повсюду ощущался летний непокой — было начало августа, пора шальной любви и шалых преступлений. Вершина лета пройдена, дальше ждать нечего, и люди кидались пожить настоящим, — а если нет этого настоящего, то выдумать его.
Наконец Кэтлин вышла. Она была совсем другая и веселая. На ней были жакет и юбка; идя со Старом к машине, она все поддергивала эту юбку с бесшабашным, жизнерадостным, озорным видом, как бы говорящим: «Туже пояс, детка. Включаем музыку». Стар приехал с шофером, и в уютной замкнутости лимузина, несущего их по темным и новым изгибам дороги, как рукой сняло все отчуждение. Не так-то много в жизни Стара было минут приятней, чем эта прогулка. Если он и знал, что умрет, то уж, во всяком случае, знал, что не сейчас, не этой ночью.
Она поведала ему свою историю. Сидя рядом, свежая и светлая, она рассказывала возбужденно, перенося его в дальние края, знакомя с людьми, которых знала. Сначала картина была зыбковата. Был «тот первый», кого Кэтлин любила и с кем жила. И был «Американец», спасший ее затем из житейской трясины.
— Кто он, этот американец?
Ах, имеют ли значение имена? Он не такая важная персона, как Стар, и не богат. Жил раньше в Лондоне, а теперь они будут жить здесь. Она будет ему хорошей женой — будет жить по-человечески. Он сейчас разводится (он и до Кэтлин хотел развестись), и отсюда задержка.
— Ну, а как у вас с «тем первым» было? — спросил Стар.
Ох, встреча с ним была прямо счастьем. С шестнадцати и до двадцати одного года она думала лишь о том, как бы поесть досыта. В тот памятный день, когда мачехе удалось представить ее ко двору, у них с утра оставался один шиллинг, и они купили на него поесть, чтобы не кружилась голова от слабости, и разделили еду поровну, но мачеха смотрела ей в тарелку. Спустя несколько месяцев мачеха умерла, и Кэтлин пошла бы на улицу продаваться за тот же шиллинг, да слишком ослабела. Лондон может быть жесток, бесчувственно жесток.
— А помощи ниоткуда не было?
Были друзья в Ирландии, присылали иногда сливочное масло. Была даровая похлебка для бедных. Был родственник, дядя, она пришла к нему, а он, накормив, полез к ней, но она не далась, пригрозила сказать жене и взяла с него пятьдесят фунтов за молчание.
— Поступить на работу нельзя было?