Что происходит? Разве я не пришел к тем же выводам? Убедила ли тебя моя каблограмма, что он в самом деле лжец и чужак? Если все это – не более чем недоразумение, усугубленное погрешностями пересылки, дальше письма вконец нас запутают – каждое проплывет незамеченным мимо следующего, громоздя ошибку на ошибку. Что происходит там в настоящем, сей момент? Я читаю о событиях далекого прошлого, о погасших звездах. Я не понимаю, кто такой этот Феррелл и как случилось, что он пробрался в самое лоно моей семьи.
Ты исцелишься, ты исцелишься, ты исцелишься. Я так хочу. Я никогда не сомневался, никогда не волновался. Один только раз. Волнение охватило меня в тот июньский дождливый день в музее. Я тебе никогда не рассказывал.
Я сопровождал тебя в Музей изящных искусств. Рядом парила безмолвная валькирия Инге; впрочем, я заметил, сколь неистово блестят ее распутные глаза, особенно когда мы миновали грандиозную набедренную повязку Маихерпри (и я тщетно пытался заинтересовать тебя рассказом про Картера, напоровшегося на нее в 1902 году).
Пока ты рассматривала статую бараноглавого бога Херишефа, я поведал тебе о том, как мальчишкой видел сны, в которых открывал гробницы, еще не понимая, как эти сны толковать, не зная слова «гробница» и не читая про раскопки. Во сне мое воображение создавало удивительнейшие образы, описать которые мне не позволял тогда мой словарь: уютные пещеры, где тепло и светло, тела спящих на мягких постелях, животные, друзья, еда, счастье, и все это – в уединенном, безопасном месте. Мне было года четыре, не больше, тогда-то у меня и началась клаустрофилия.
Я описывал экспонаты, мимо которых мы проходили, уже видя, что тебе нужно все чаще отдыхать. Я рассказывал о Гарварде, о тамошних консерваторах, что верят в пожилых, работающих по старинке землекопателей. Только в 1915 году, говорил я тебе, Лаймен Стори в экспедиции, снаряженной этим самым музеем, хотел использовать тринитротолуол! «Гарвард еще не готов принять Атум-хаду или меня, – сказал я, – но однажды это произойдет». Обернувшись, я увидел, что ты вся дрожишь – то ли потому, что согласна с каждым моим словом, то ли оттого, что поражена красотой реликвий. «Не о чем беспокоиться, сэр», – сказала деловитая Инге и поспешно увела тебя в дамскую комнату для отдыха. Двадцать минут проползли как черепахи, а затем ты появилась снова – бодрая, прелестная, готовая хоть целый день ходить по магазинам и ресторанам. Никогда еще ты не выглядела столь прелестной и бодрой, однако память твоя не сохранила
И я совершу мою, как ты ее очаровательно называешь, «находку», не обращая внимания на препятствия, недоразумения, откровенное вероломство, ядовитый туман перепутанных писем. Твой отец считает меня невесть кем – или считал, – но все образуется, если уже не образовалось, и не стоит об этом даже говорить. 19 ноября твой Ральф с любовью размышлял о тебе, забыв о преходящих страхах твоего отца или проклятии Феррелла, которое заставляет тебя страдать из-за меня. Когда я вернусь домой, ты прочтешь эти страницы, мы сравним наши записи и посмеемся над путаницей времени, расстояния и почты.
Трилипуш нашел гробницу – и Бостон внезапно стал неприветливым. Ни денег, ни любви. Финнеран на меня наорал, а Маргарет вновь настаивала, что смысл ее жизни – Трилипуш и никто, кроме Трилипуша. Шли дни, Маргарет не появлялась, в их дом я больше не заглядывал. Я хотел было умыть руки и оставить проклятых Финнеранов в покое. Коли Трилипуш нашел свое поганое золотишко, он либо вернется, либо не вернется. На что я ставил – понимаете сами. Для меня никакой разницы не было, потому что коли он убил Пола Колдуэлла, я поеду в Египет, чтобы это доказать, и буду кричать так громко, что и упрямые Финнераны на другом конце земли услышат.
Пустые, вялые дни я проводил, сверяя расшифровки бесед, редактируя записи, отправляя рапорты и чеки в Лондон, расспрашивая Трилипушевых студентов и объясняя штаб-квартире, почему в погоне за Полом Дэвисом я застрял в Бостоне. Думаю, никто моих объяснений даже не читал. Я писал письма другим своим клиентам, сообщая Томми Колдуэллу, Эмме Хойт, Рональду Барри и чете Марлоу, как идут дела.
Я не вылезал из отеля, занимался рутиной, ждал отбытия в Нью-Йорк, надеялся, что Маргарет в последний раз придет со мной повидаться. Временами я осознавал, что это вряд ли случится, злился и тогда ждал просто новостей, хоть чего-нибудь. Я чувствовал, что вот-вот все станет понятно, все встанет на свои места; придет время – и будет ясно: нужно отправляться в Египет или, наоборот, остаться с Маргарет, защищать ее, спасти ее, когда грянет буря – а буря точно грянет. Я был молод, Мэйси. Она могла еще что-то перерешить. Все могло, скажу вам, повернуться как угодно. Иногда я стоял у ее дома, в темноте, и кипел от гнева. Думаю, вы меня поймете, вы все же человек опытный.
Пару-тройку раз я с ней таки встречался по ночам: один раз она заявилась, ночью не проронила про него ни слова, улеглась спать на кушетке Дж. П., положив мне голову на колени и взяв меня за руку, по- страшному меня обругала. Я часами следил за ее дыханием. Она приходила вечером ко мне в отель, и всякий раз я готовился произнести маленькую речь, мне казалось, что именно этой ночью она упадет в мои объятия и я ее спасу. Но моменты были сплошь неподходящие. Она вела себя порочно, называла меня плаксой или занудой, когда я прекращал ее смешить и отказывался танцевать. По пути в заведение она излагала мне последние новости о Трилипуше (всегда хорошие, всегда невнятные). Как только мы оказывались внутри, она поднималась по ступенькам наверх, искала хозяина и свой наркотик. И я сидел и гладил ее по голове, а потом, когда она приходила в себя, я вел ее домой, сражаясь в сером рассвете со своей немотой, пытаясь сказать ей все. И я снова давал себе клятву положить этому конец.