продававшийся на Плющихе нравился мне более всех. Его хозяева оказались весьма красивой молодой четой, и я объявил им, что до решения жены моей, на имя которой я желаю купить дом, я сказать ничего не могу и постараюсь на другой день приехать с нею.

Жена моя была видимо смущена известием, что я отыскал дом для покупки, причем выразила опасение обычной с моей стороны торопливости и решительности. Тем не менее на другой день, отправлявшаяся в карете из Кунцева в Москву за какими то покупками, она согласилась заехать со мною взглянуть на дом, в котором быть может ей придется жить. Когда Француженка горничная отперла нам двери, хозяин и хозяйка приняли нас в столовой. Обойдя наскоро с женою комнаты, я тихонько спросил ее: «ну что, как ты находишь?»

— Ничего, недурно, отвечала она.

— Ты можешь ехать по своим делам, а через час заезжай за мною, сказал я ей. Когда карета загремела по мостовой, я обратился к хозяину с такою речью: «Я желал бы покончить с двух слов. Не прибавлю ни копейки сверх того, что считаю возможным для себя. Вы просите 35 тысяч, 3 тысячи за мебель и купчую пополам. А я предлагаю за все 35 тысяч и купчая ваша».

Он взглянул на жену и, поднявши руку, чтобы ударить по моей, воскликнул: «извольте».

— Теперь, когда дело кончено, сказал я, позвольте обратиться к вам с покорнейшей просьбой: умолчим о состоявшейся покупке перед моею женой, во избежание преждевременного с ее стороны волнения.

Действительно, при появлении жены моей, мы не сказали ей ни слова о деле, и я стал торопить ее в Кунцево под предлогом, что мы можем опоздать к обеду.

— Ну что? спросила меня шепотом жена, сходя по лестнице к подъезду.

— Ничего.

— Ну слава Богу, сказала она, видимо облегченная.

Но едва только уселась она в карету, как я, войдя в свою очередь, захлопнул за собою дверку и, крикнув кучеру: «домой!» — сказал жене:

— Поздравляю.

— С чем? спросила она.

— С покупкою дома.

— Боже! без архитектора, не спрося ни у кого совета и так скоро!

Она заплакала.

— В первый раз в жизни, сказал я, вижу человека, плачущего о том, что ему подарили дом.

Через три дня купчая была совершена. Справедливость требует прибавить, что, по мере открывавшихся неисправностей, пришлось потратить немало денег на их исправление.

Петрушу Борисова, упросившего Ивана Ал. еще во время покупки Ольховатки заняться ею, мы с тех пор не видали, так как, окончив курс вторым кандидатом, он, с разрешения Министерства Народного Просвещения, уехал в Германию для филологических изучений вообще и санскрита в частности. Знаменитый Вестфаль рекомендовал его своим приятелям в Иенском университете.

Начиная с 1-го октября 81 г., мы ежегодно стали проводить зиму в Москве на Плющихе, и для нас великою отрадою был переезд семьи Толстых на зиму в Москву.

Тургенев писал:

30 декабря 1881 г.

Париж.

Любезнейший Афанасий Афанасьевич! Вчера утром получил я ваше письмо, а к вечеру пришел и Фауст. Сердечно благодарю вас, что вспомнили обо мне. Вы не можете сомневаться в том великом интересе, с которым я прочту ваш перевод. Что же касается до личных моих отношений к вам, то они никогда не изменялись, не смотря на некоторые недоразумения. Да к тому же, и вы и я, мы оба на склоне наших лет, и что бы мы были за люди, если бы старость не научила нас уважению свободы мнений, чувств и т. п.? Я в апреле месяце буду в Москве и надеюсь застать еще вас там, так же как и Толстых. Поклонитесь им всем от меня, а также и вашей супруге, которую благодарю за память. С Новым Годом, с новым… (или со старым?) счастьем!!

Преданный вам Ив. Тургенев.

Давным-давно, в разговорах со мною о Горации, Тургенев, упоминая, что я его перевел, полуукоризненно прибавлял: «не всего». Это словечко было для меня тем неприятнее, что я сам давно чувствовал этот изъян. Еще в 60-х годах мною переведено было послание к Пизонам. Оно, в то время просмотренное П. М. Леонтьевым, было набрано для «Русск. Вестника», но издатели не решились напечатать такую классическую вещь, страха ради иудейского. Каков был уровень общественного мнения по сравнению хотя бы с английским за 50 лет тому назад, когда Вальтер Скотт говорил, что готов бы отдать половину своей славы за знание греческого языка, недостаток которого он болезненно чувствует всю жизнь.

В марте[248], по возвращении в Воробьевку, я усердно задался мыслью завершить полный перевод Горация и представить его на общий суд.

Зная по опыту трудность, встречаемую при переводах классиков, я просил моего доброго московского знакомого поискать для меня на лето после экзаменов за известное вознаграждение хорошего студента-филолога, способного делать справки по мере надобности и моему указанию. На это мой приятель ответил, что такого студента он не знает, но что, когда он стал об этом говорить между своими товарищами учителями гимназии, один из них, преподаватель латинской словесности, немец Максим Германович Киндлер вызвался без всякого вознаграждения приехать ко мне по окончании экзаменов, чтобы работать вместе над Горацием.

«Боже, — подумал я, — какой пример для наших специалистов!»

Добродушный, трудолюбивый, одноцентренный Максим Германович оказался идеалом специалиста. При 2-х месячном ежедневном совместном труде поневоле пришлось близко ознакомиться с этим, у нас почти не существующим типом.

Не встречая в мире ничего, видимо, выступающего из вековечных границ причинности, он считал всякую мысль о невещественном для себя неподсудной и бесплодной, и потому прямо говорил: «Я этого совершенно не знаю и навсегда оставил об этом думать». Будучи своею специальностью указан на мастерскую форму древних писателей, у которых она, как у черепокожных, выставляет свой костяк наружу как основную и существеннейшую свою часть, — Киндлер тонко понимал виртуозный выбор древними отдельных выражений. Но о том, чего не встречается в древних поэтах, он тоже не имел никакого понятия. Того тайного смятения, того неопределенного подъема и стремления к неведомому, которым полны корифеи христианского мира, начиная с Шекспира и Байрона и самого Гете и кончая Гейне и Лермонтовым, — у древних не существовало, и надо быть на этот счет весьма чувствительным, чтобы почувствовать зародыш этого веяния (романтизма) у Проперция. Нельзя не заметить, что по отношению к нашему русскому умственному вертограду так и хочется применить замечание, что самый сладкий плод с червоточиной. Оглянитесь на знакомых русских служителей Аполлона, и вы убедитесь в справедливости моего замечания; но у Максима Германовича не было никакой червоточины; для него Прусское государство, т. е. Германская империя, была верхом совершенства: она вся состоит из превосходно обученных и вооруженных солдат и переплетена подземными телеграфными линиями, дающими при железных дорогах возможность задавить первого врага массой вооруженной защиты. Там люди изучают древних ради их образцового совершенства, а не ради чинов. Словом, с этих сторон Максим Германович был неуязвим, и я старался избегать с ним разговоров о несравненном величии Германской империи.

Зато наши занятия с самого дня приезда Киндлера установились наилучшим образом. Комнату он занял наверху в одном коридоре, напротив входа в мою половину. После утреннего кофе мы расходились по своим комнатам знакомиться с данной сатирой Горация, причем он старался в подробностях приготовиться и к следующей. Часам к 10-ти он приходил ко мне с Горацием в руке, а я начинал сдавать ему экзамен по сатире, которую собирался переводить. Невзирая на сильный немецкий акцент, Киндлер ознакомился с русским языком до полного понимания всех его оттенков. Конечно, сдавая свой экзамен, я старался о

Вы читаете Воспоминания
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату