25 марта 1879 г.
Мне совестно молчать перед вами, дорогой Афанасий Афанасьевич, изображая из себя этим молчанием и краткостью писем занятого человека, тогда как не имеет права этого сказать, так как я делаю что то такое, что не оставляет никаких следов вне меня. V нас все хорошо. Радуюсь, что у вас тоже. Я был в Москве, собирал матерьялы и измучился и простудился. Юрьев просит вашего сотрудничества в своем журнале. Ему разрешен. Я чуть не попал к вам. Хотел ехать в Киев и к вам. Отложил, но буду жив, доставлю себе эту радость. Будьте здоровы и любите нас, как мы вас любим.
Ваш
17 апреля 1879 г.
Есть молитва, которая говорит: не по заслугам, но по милосердию твоему. Так и вы. Еще получил от вас длинное, хорошее письмо. Непременно и скоро поеду в Киев и Воробьевку, и все тогда вам расскажу, а теперь только отвечу на ваши опасения. Декабристы мои Бог знает где теперь, я о них и не думаю, а если бы и думал, и писал, то льщу себя надеждой, что мой дух один, которым пахло бы, был бы невыносим для стреляющих в людей для блага человечества. Как правы мужики и вы, что стреляют господа, и хоть не за то, что отняли, а потому что отняли мужиков. Но должен сказать, я добросовестно не читаю газет даже теперь и считаю обязанностью всех отвращать от этой пагубной привычки. Сидит человек старый, хороший в Воробьевке; переплавил в своем мозгу две-три страницы Шопенгауэра и выпустил их по-русски, с кия кончил партию, убил вальдшнепа, полюбовался же ребенками от Закраса, сидит с женою, пьет славный чай, курит, всеми любим и всех любит, и вдруг приносят вонючий лист сырой, рукам больно, глазам больно, и в сердце злоба осуждений, чувство отчужденности, чувство, что никого я не люблю, никто меня не любит и начинает говорить, говорит и сердится, и страдает. Это надо бросить. Будет много лучше. Надеюсь, до свиданья. Наши поклоны Марье Петровне.
Ваш
25 мая 1879 г.
Благодарю вас, дорогой Афанасий Афанасьевич, что мы меня не забываете; только не сердитесь пожалуйста на меня за то, что я мою желанную поездку к вам все еще откладываю. Нельзя сказать, что именно меня до сих пор задерживало, потому что ничего не было заметного, а все мелочи: нынче гувернеры уехали, завтра надо в Тулу ехать, переговорить в гимназии об экзаменах, потом маленький нездоров, и т. д. Главная причина все-таки — экзамены мальчиков. Хоть и ничего не делаешь, а хочется следить. Идут они не совсем хорошо: Сережа по рассеянности и неумелости делает в письменных экзаменах ошибки; а поправить после уже нельзя. Но теперь экзамены уже перевалили за половину, и надеюсь, что ничто меня не задержит. Одна из причин тоже — это прекрасная весна. Давно я так не радовался на мир Божий, как нынешний год. Стоишь разиня рот, любуешься и боишься двинуться, чтобы не пропустить чего. У нас все слава Богу. Жена поехала в Тулу с детьми, а я почитаю хорошие книжки и пойду часа на четыре ходить. Пожалуйста вы мною не стесняйтесь, извещая меня, когда вы что хотите делать. Если бы я приехал в вам, вас не застал (чего не может случиться), то мне поделом; в другой раз приеду. Наши поклоны Марье Петровне.
Ваш
13 июля 1879 года.
Не сердитесь на меня, дорогой Афанасий Афанасьевич, что не писал вам, не благодарил вас за приятный день у вас и не отвечал на последнее письмо ваше. Правда должно быть, что я у вас был не в духе (простите за это), я и теперь все не в духе. Все ломаюсь, мучаюсь, тружусь, исправляюсь, учусь и думаю, что не так ли, как Василий Петрович покойник, доведется и мне заполнить пробел да и умереть, а все не могу не разворачивать сам себя.
У нас все корь: половину детей перебрала, а остальных ждем. Что ж вы в Москву? Только не дай Бог, чтобы для здоровья, а хорошо бы для винтов каких-нибудь в машину, и к нам бы заехали. Наш поклон Марье Петровне.
Ваш
28 июля 1879 года
Благодарю вас за ваше последнее хорошее письмо, дорогой Афанасий Афанасьевич, и за аполог о соколе, который мне нравится, но который я желал бы более пояснить. Если я этот сокол и если, как выходит из последующего, залетание мое слишком далеко состоит в том, что я отрицаю реальную жизнь, то я должен оправдаться. Я не отрицаю ни реальной жизни, ни труда, необходимого для поддержания этой жизни, но мне кажется, что большая доля моей и вашей жизни наполнена удовлетворениями не естественных, а искусственно привитых нам воспитанием и самими нами придуманных и перешедших в привычку потребностей, и что девять десятых труда, полагаемого нами на удовлетворение этих потребностей, — праздный труд. Мне бы очень хотелось быть твердо уверенным в том, что я даю людям больше того, что получаю от них, но так как я чувствую себя очень склонным к тому, чтобы высоко ценить свой труд и низко ценить чужой, то я не надеюсь увериться в безобидности для других расчета со мной одним усилением своего труда и избранием тяжелейшего (я непременно уверю себя, что любимый мною труд есть самый нужный и трудный);- я желал бы как можно меньше брать от других и как можно меньше трудиться для удовлетворения своих потребностей; и думаю, так легче не ошибиться. Жалею очень, что здоровье ваше все нетвердо, но радуюсь тому, что вы духом здоровы, что видно из ваших писем. От души обнимаю вас и прошу передать наши поклоны Марье Петровне.
Ваш
Несмотря на удачную операцию в Вене, не оставившую после себя никаких болезненных следов, Любовь Афанасьевна, собиравшаяся навестить нас в Воробьевке, с каждым днем видимо ослабевала и гасла и наконец навеки заснула в своем номере, откуда перевезена была в свой приход, в село Долгое и близ церкви похоронена рядом с мужем.
Однажды, когда мы с Петей Борисовым ходили взад и вперед по комнате, толкуя о ширине замысла и исполнения гетевского «Фауста», Петруша сказал мне, что он в шутку пробовал переводить особенно ему нравившиеся стихи этой трагедии, как наприм., в рекомендации Мефистофеля ученику изучать логику.
— Я, — говорил Борисов, — перевел!
— Прекрасно! — воскликнул я, — как бы разом учуяв тон, в котором следует переводить Фауста, — и при этом признался Пете, что много раз, лежа в Спасском на диване в то время, как Тургенев работал в соседней комнате, усердно скрипя пером, — я, как ни пытался, не мог перевести ни одной строчки Фауста, очевидно, только потому, что подходил к нему на ходулях, тогда как он сама простота, доходящая иногда до тривиальности. Но тут, продолжая ходить взад и вперед с Борисовым, я шутя перевел несколько стихов, которые помнил наизусть.
— Дядичка! — воскликнул Борисов: — умоляю тебя, возьмись за перевод «Фауста». Кому же он яснее и ближе по содержанию, чем тебе?
— Не могу, не могу, — отвечал я. — Знаю это по опыту.