проходят. И чтобы перенестись в душу этих генералов, я должен вспоминать редкие в моей жизни дни пьянства или самого первого детства.
Ваш
В самый разлив реки, на лодке получено было письмо, на котором я узнал руку брата. Он писал, что на днях прибыл через Константинополь в Одессу, где ходит еще в казацком платье, не имея средств переменить его на штатское. А так как после всего, что было, ему невозможно жить в России иначе, как на ее окраинах, то он решился основаться в Одессе, где нашел старого университетского товарища, который уступает ему свою торговлю учебными принадлежностями за 5000 рублей, которые брат просит меня немедленно ему переслать.
Первою моею мыслью было: слава Богу, жив человек, — а второю: нашелся добрый человек, желающий сбыть ему аспидных досок, карандашей и тетрадок — ценностью на 200 рублей — за 5000. Но так как увещания в этом случае не помогут, то приходится делать, что можно. И я написал брату: «у нас реки разлились. Поэтому до восстановления путей сообщения о присылке неимеющихся у меня на лицо пяти тысяч нечего и помышлять. Но чтобы не оставить тебя в крайности, посылаю нарочного верхом через воды в почтамт с приложением тысячи рублей, а недели через две пришлю и остальных четыре».
Зная, что единственно крупным событием в жизни брата было замужество любимой им девушки с другим, я писал ему, что не вижу в этом причины держаться по окраинам родины, так как такие обстоятельства до того многочисленны, что большая часть мужчин заседила бы все отечественные окраины. При этом я объяснил брату наше переселение в Воробьевку и спрашивал, не обрадует ли он вас своим приездом?
Весна наступила теплая и обворожительная[239]. 25 марта мы уже в летних одеждах ходили по парку, и посеянный нами овес стал уже всходить. Ввиду полного благорастворения воздуха мы приглашали наших гостеприимных московских хозяев Боткиных приехать к нам со всем семейством и получили их обещание прибыть в конце апреля.
При полном расстройстве, в котором мы застали имение, невозможно было достаточно торопиться поправками. Вместо старых, местами повалившихся или совершенно отсутствующих плетней, дозволявших крестьянской скотине бродить по всему парку, испещряя газоны свинороями, от дома наскоро строилась дубовая решетка до самой реки на протяжении каких-нибудь 150-ти сажень. И краска ожидала как новую решетку, так и новые железные крыши. Очищенный от обломков балкон получил прежний вид с новыми тумбами и черными решетками. Я сам старался собственноручно исправить всякий попадавшийся мне под руку изъян.
Однажды, когда я садовыми ножницами подрезал ветки сирени, слишком свесившиеся на дорожку, ко мне примчался мальчик-слуга из грайворонских дворовых с радостным восклицанием: «Петр Афанасьевич приехал».
Не успел я опомниться, как прибежал брат и бросился обнимать меня [240].
Когда мы все понемногу успокоились, начались рассказы о всевозможных похождениях, о которых я здесь умалчиваю, ограничиваясь лично мною испытанным или письменно несомненным. Зная брата, нельзя было сомневаться в самых фантастических его приключениях, и надо было только удивляться, что он, приложившись из винтовки на водопое в своего эскадронного командира, не был расстрелян и, выпросившись на день в Константинополь, сидел в настоящую минуту в Воробьевке, следовательно, в качестве дезертира. Видно было, что ему нужна была, во что бы ни стало, внешняя деятельность, и когда Боткины в конце апреля явились большим обществом, брат и сам был в восторге от ежедневных катаний и прогулок и восхитил всех своею любезностью. Взыскательный и разборчивый во всех предметах хозяйства, он, к удивлению, был совершенно доволен купленным нами имением, которое иначе не называл, как «Воробьевочка». Порицания его заслуживало только состояние деревьев в парке в лесу, и торчавших своими сухими ветвями. «Это скандал», говорил он и потребовал плотников, с которыми принялся опиливать и даже рубанком застрагивать сухие сучья. Я не мешал ему в его копоткой, но действительно мастерской работе, благодетельные следы которой сохранились по сей день.
Однажды, когда посетившее нас московское общество уехало, и мы остались в тесном домашнем кругу, за завтраком брату подали письмо, которое он, прочитав, шлепком ударил о паркет и так и оставил около своего стула.
— Что тебя так рассердило? спросил я через минуту.
— Э! да что! воскликнул брат, нетерпеливо тряхнув головою. — Любиньку доктора посылают для операции в Вену, а она зовет меня с собою в качестве спутника и охранителя.
— На что же ей лучшего охранителя, чем родной сын? сказал я.
— Она пишет, продолжал брат, что сыну нельзя отлучиться в рабочее время от экономии.
— Ты сам знаешь, заметил я, что хозяйством он заниматься не умеет и не захочет, а мотать деньги в Вене еще легче, чем в Орле
Проходивший слуга поднял письмо и положил под зеркало.
«Боже! подумал я: какой беспощадный эгоизм! ну каким провожатым и охранителем может быть больной брат, которого добрая судьба наконец принесла к тихому пристанищу? Надолго ли — это другой вопрос».
Недели две после этого небольшого происшествия прошли благополучно. Брат, страдавший лихорадочными припадками, совершенно оправился, и тем временем жена моя подсунула ему совершенное подобие его шертинговых сорочек, только прекрасного полотна, и положила на кровать теплый халат, до которого он с неделю не дотрагивался. На этот счет у него были свои понятия о том, что он имеет право только на удобства, личным трудом приобретенные.
Я забыл сказать, что из Одессы он привез 45 руб., которые отдал мне на сохранение, говоря, что остальные деньги положил в банк. Конечно, я понял, что банком оказался его харьковский товарищ. Я рассказываю, а не философствую, и припоминаю, что граф Л. Н. Толстой не раз говорил о брате, как о высоком нравственном идеале.
Однажды, пройдя по старой вязовой аллее до калитки, выходящей на дорогу, я увидал в нескольких шагах подымавшуюся по пригорку во двор крытую извозчичью линейку со станции и под навесом ее одинокого седока, в котором тотчас же узнал своего племянника Ш-а. При отсутствии побудительных причин для этого юноши к посещению Воробьевки, я мгновенно догадался, что целью приезда был брат Петруша.
— Как это кстати, сказал я племяннику, что я здесь перехватил тебя, так как ты верно с письмом мамаши к дяде Пете.
— Да, письмо у меня в кармане.
— Вот и прекрасно! я велю отпустить извозчика и взять твой мешок; а мы с тобою пройдем в парк и предварительно обсудим наши поступки. Мамаша твоя зовет дядю Петю с собою в Вену в качестве няньки и вероятно просит его взять на первый случай денег, так как у вас на поездку денег нет. Денег взять следует, но дядю отсюда сманивать грех, тем более что он сам нуждается в уходе. Я тебе все это говорю в полной уверенности, что ты поймешь меня.
— Дядя, я вполне тебя понимаю и разделяю твое мнение; поэтому позволь попросить тебя принять это письмо и не передавать его дяде Пете.
— Нет, любезный друг, я сделать этого не могу; письмо идет из вашего дома и могло быть писано или нет, но в моих руках это будет скрытое письмо, и при подозрительности дяди Пети насчет всякого посягательства на его свободу, такая утайка будет поступком, которого он мне никогда не простит.
С этим вместе мы отправились в дом, где, как я предчувствовал, письмо тотчас же передано было брату. По прочтении его, он как-то затих и сосредоточился.
— Ну что? не без страха спросил я, когда мы очутились одни.
— Мне надо ехать, был ответ.
Признаюсь, меня взорвало от этой неприглядной комедии и, видя безуспешность всех моих доводов, я перестал стесняться выражениями.
— Ну подумай, говорил я, — какой ты охранитель! разве ты не видишь, что тут вопрос в деньгах? сколько она просит взять тебя денег?