понятно, им надоело ее настойчивое желание жить, ее ничто не берет.
И я сказал:
— Но обратите внимание на то, что ни черная, ни желтая раса не перестают плодиться, и планета того и гляди просто лопнет по швам.
— Эта проблема вне пределов моей компетенции, — ответил он. — Меня волнует следующее: здесь, в приюте, находится никому не нужная старуха, и нет никакой надежды…
И тут дона Фелисидаде сказала, когда этот тип умолк:
— Она умерла сегодня. В шесть утра. Находится в морге.
Мужчина ответил, что это хорошо. Но переспросил: уверена ли она? Дона Фелисидаде подсчитала долг за прожитые дни и сказала, что надо связаться с похоронным бюро, которое займется похоронами, и что она ему звонила утром, но дома не застала. Тут все старики вышли. И я вернулся в свою комнату, но я забыл, о чем говорил с тобой. A-а, о том, что Клотилда читает восемь раз в день молитвы.
Одни четки у нее такие длинные, что достают до пола. И еще о ее семье, что отправила ее сюда. И хоть редко, но все же приходит навещать, не помню, может, о чем еще? не знаю.
Знаю только, что хочу любить тебя, очень хочу.
Любить тебя в неведомом, которое там… Любить тебя там, где ничего нет реального. В совершенном мире. Где нет нищеты, деградации, запущенности и дурных запахов. Нет человеческой дряхлости и безнадежности. Нет безумия. Нет смерти.
XVII
Эта история с падением рождаемости в нашей стране заставила меня задуматься о наших детях. И я спросил себя: кто же из наших детей может сбалансировать прирост народонаселения или способствовать ему? Ты, естественно, скажешь — Андре. Так ли это? подумаю. Даже принимая во внимание, что он неизвестно где, предположим, в Австралии, он, если бы и увеличил человеческий род, то именно там, короче, на планете. Но я-то, Моника, думал о другом. Думал об приумножении человеческого рода, но не количественно, а качественно. Одним человеком больше, зачем? Еще один желудок, еще внутренние органы и все остальное, что ниже живота и способно увеличивать народонаселение, зачем? Так и я со своим увечным телом могу увеличить народонаселение, но я не хочу сейчас об этом думать. Кроме того, по коридору взад и вперед ходит какой-то тип, и это начинает меня раздражать. Пойду посмотрю, кто это, потом продолжим беседу. A-а, знаю. Даже не нужно идти смотреть. Это — революционер Салус. Я ведь так тебе и не сказал, что в конце концов я его оправдал. Да. Мы говорили, это так, но думаю, ты забыла, да и я, выходит, тоже. Обычно всегда что-то остается недосказанным, даже когда вроде бы сказано все, что должно быть сказано. И это что-то делает историю. Потому что история, моя дорогая, творится всегда между делом, никого не принимая в расчет. Такова жизнь. Да. Салус. И все-таки пойду посмотрю. Он скажет мне: «Ола,[24] доктор», но я не уверен, узнает ли он меня, ведь он называет меня доктором только потому, что так называют меня другие. Пошел, посмотрел. Это он. Помнишь, я как-то тебе рассказывал, что однажды он подстерег в коридоре старушку, шедшую в уборную? Я предполагаю, что он изучил расписание потребностей ее организма, потому что я уже много раз замечал его в коридоре в одно и то же время. Поджидает, пока она появится в коридоре, движимая своими естественными потребностями, берет под руку и ведет туда, куда ей необходимо. Там спускает ей штаны, усаживает на стульчак и ждет. Потом подтирает, поднимает штаны и провожает до комнаты. Я внимательно посмотрел на нее. Она шла, опустив голову, очень довольная. Салус же, выполнив взятые на себя обязанности, возвращался к себе. Я ничего не знаю ни о старушке, ни о нем. Посмотрим, может, что-нибудь о них мне расскажет дона Фелисидаде. Или Антония, когда будет мыть меня. Да, да, об Антонии я хочу тебе рассказать нечто важное. Это было один-единственный раз. Но было. Я тебе расскажу о своих возможностях увеличить народонаселение, будучи увечным. Или о возможностях детей? Вероятнее всего, Андре. И совсем не потому, чтобы увеличить прирост человечества, а потому, что, не задерживаясь на одном месте, он везде оставляет свой след. Будучи один, он заменяет множество, но и он вряд ли заполнит пространство или увеличит свой удельный вес в нем. Моника, дорогая, не знаю можешь ли ты там в могиле поддерживать со мной разговор о происшедшем. Я — да. Это мой способ повторить жизнь, я оживляю прошлое, снимаю с прошлого копию, но копия получается нечеткая. Это мой способ заполнить одну пустоту другой, призрачной, с некоторыми уточнениями. Теперь, что касается истории с тем косматым, что выступал против настойчивого желания стариков считать себя живыми. Я стал думать о детях, об их человеческом пути. И, похоже, ничего не могу вспомнить. Но так обычно и бывает. В памяти застревает какая-то ерунда, вырастает, становится значительной — с тобой такого не случалось? Она растет с нами, как вцепившийся в нас клеш, появления которого мы даже не заметили. Или как маленькие иголки, которые врачи забывают в нашем теле, когда оперируют. Мы их не замечаем долго, пока, наконец, они себя не обнаруживают болью. И какого черта эти крохотные вещички от нас не отцепляются, а другие, большие и вполне жизнеспособные, оставляют нас по дороге? Кто же отбирает для нас, что важно, а что неважно? Человек — существо невероятное. Наше бытие непостижимо, и непостижима суть вещей, принадлежащих этому бытию. Каждый день мы, Моника, что-нибудь кладем в карман. И время от времени лезем в карман за тем, что положили, но в большинстве случаев не находим там ничего, кроме комочков пыли. Или каких- нибудь пустяков, не имеющих большого значения, обрывков фраз, с помощью которых мы и сами уже не знаем, что хотим выразить, засевшие навеки шуточки для умственно отсталых, следы непонятных обид и радостей, кусочки чего-то, что никак не складывается в целое, потому что утрачен основной план, его место и время в прожитой жизни — кто же нам создает эту изодранную в клочья карту?
Но эти мысли пришли ко мне в связи с нашим разговором о детях, ведь я помню только отдельные моменты их жизни. Ты — нет. У тебя аналитическая память, полная объясняющих деталей, блоков и сцеплений. Конечно, и в твоей памяти есть провалы, но ты их заполняешь блоками, суть которых частенько совсем не к месту, но они позволяют тебе видеть, так это или не так. А теперь мне бы хотелось поговорить немного о тебе, воспользовавшись моментом, не отданным любви. Потому что любовь, дорогая, вещь совсем не аналитическая. Во всяком случае, хотелось бы, чтобы было так. Сказать о твоей навязчивой полицейской идее — знать все и все объяснять. О навязчивой идее вникать во все, что я делал, что и как, почему и зачем, для чего и с какой целью. О твоей мании держать в руках будущее, желать знать все, проследить за людьми в оставленную по небрежности щелку двери, или самой тихонько приоткрыть ее, знать жизнь каждого, которую не знает даже сам хозяин этой жизни, строить догадки. Отказывать любому в праве собственности на себя самого. Непременно знать, почему это соседка выходит ночью из дома в такой холод. Чем больна консьержка, которая наведывается в больницу, или о самых незначительных делах детей — ну вот, уже и забыл, к чему стал все это говорить? Ну, да все равно, продолжу, раз начал. Потому что это так, моя дорогая, и твой допрос навел меня на мысль серьезно задуматься о твоем коллеге по гимнастическому клубу. Есть ведь закон, должен быть, должен быть в книгах или внесен в книги. Закон следующий: чем больше женщина украшает мужчину, тем больше он — ее собственность, и она его ревнует. Это не притворство, нет, это нужно для умножения своего состояния. Как у богача. Тот ведь радуется не только тому, что имеет, но и тому, что этого нет у других… а-а, вспомнил, почему я все это говорю, это, дорогая, к вопросу о детях и твоей аналитической памяти. А я задавался вопросом: кто же это вбивает в нашу память то, что она в себе хранит? кто же отбирает за нас то, что необходимо нам? Большей загадки, чем эта, нет в любом случае. Ты помнишь привычку Тео подкладывать носовой платок под подбородок, опирающийся о руку? Однажды я спросил его почему… или спросила ты, и он ответил: «Знать бы! Потому что мне нравится. Потому что рука не потеет, мне так удобнее, а тебя что, раздражает?» Как-то об этом я рассказал своей матери, тогда она не обратила внимания на услышанное. А позже, в другом разговоре, сказала: «Любопытно. Мой дядя Умберто делал то же самое». И я спросил ее, кто был ее дядя Умберто, и она ответила, что был такой старик, мой двоюродный дедушка, которого я не знал — так кто же выбирает за нас то, что выбираем мы? Иногда я вспоминаю жизнь наших детей. Марсии, Тео, Андре. Что же я знаю? Детство наших детей — это то, что больше нам не принадлежит, когда они вырастают. А вот пока они — дети, их детство безраздельно наше, когда же они вырастают, оно принадлежит им, и они его разрушают, мы теряем право возвратить себе утраченное. Это все равно что хранить их первый зуб,