– Табак дела! – заключил Важенин. – Ведь толковал тебе – не вяжись.
– За грудки же он меня взял! Я ведь, кум, не рыба, в сторону не нырну…
– Так-то оно так… Какого ты себе врага нажил!
– Ты же знаешь, что у меня с ним свои счеты, и от моего толчка мало что изменилось, а наоборот, все стало на свое место. Хватит, кум! – жестко закончил Петр Николаевич.
– Конечно! Тут уж кто кого.
– Ты только Василисе ни слова, – просил Лигостаев.
– Без тебя ведаю. Тут к тебе еще одна важнецкая гостья пожаловала.
– Я еще и сам не уразумел, кого мне бог послал.
– Олимпиадушка заявилась, – ответил Важенин и улыбнулся.
– Кто-о? – Петр Николаевич удивленно пошевелил бровями и отшатнулся. Он не ожидал такого визита и растерялся.
– Говорю тебе, Олимпиада, шиханская королева!
– Дай-ка, кум, еще закурить, – протягивая Важенину задрожавшую руку, попросил Петр.
– Ты что, милый? Только сейчас бросил! – Захар Федорович глянул на пошатнувшегося Петра и обомлел; лицо друга как-то сразу посерело, осунулось, черные усы вяло сникли к сморщенным, крепко поджатым губам.
– Тошнит что-то… – Лигостаев качнул головой и расстегнул крючок романовского полушубка, ослабил кушак, шарил рукой по мундиру, словно пытаясь остановить бурно стучавшее сердце. – Тут и так муторно, а ее опять черт принес…
– Ну, брат, здесь дело такое! Не выгонишь! Потерпи! Она теперь сама барыня… Только, слышь, не пойму я ее, – тихо говорил Важенин. – Кучу подарков привезла, ворошит их, показывает, вроде как не на свадьбу явилась, а сама замуж собирается…
– Что ей нужно? – мрачно спросил Петр Николаевич.
– А это ты поди сам ее спроси. Может, у нее какое особое дело к тебе?
– Все может быть… – В голову Петра снова полезли тяжелые, нехорошие воспоминания. В душе жалел, что не рассказал об этом ночью Василисе. А надо было. Легче бы стало на душе.
– Догадываешься? – в упор спросил Захар.
Петр молча кивнул. Прикурив, сказал кратко:
– Это потом… Сейчас не спрашивай…
– Ладно, – согласился Важенин. – Ступай к ним… А я дойду до Гордея и разузнаю, что и как… Только голову не вешай – все обойдется. Правда, кашу ты заварил крутую!.. Ну да ничего… От жиденькой тоже сыт не будешь… Как-нибудь вдвоем-то расхлебаем и эту!
– Ты тут ни при чем! – глубоко вздохнул Лигостаев. – Мое варево, мне и выскребывать до дна…
– Друг я твой или нет? – Заглянув Петру в глаза, Захар Федорович обнял его за плечи.
– О чем вопрос! Спасибо! На тебя вся надежда. – Петр Николаевич легонько снял с плеч его руки и крепко пожал их. – Я тебе опосля все расскажу…
– Ладно… Может, я тоже кое-что знаю… Держись, друг! – Важенин похлопал его по спине широкой ладонью, улыбнулся и, повернувшись, направился к воротам.
Глотнув свежего, чистого воздуха, Петр Николаевич поднял голову. Над заваленной зеленым сеном поветью повисло тускловатое, в синей дымке солнце. У плетня, в тихой зимней дремоте, чуть заметно шевелил застывшими листьями, осыпая иней, крепкий, завороженный снежными узорами сучкастый вяз. На крыше у печной трубы пригрелись на солнце Санькины друзья – сизые голуби. По двору гонялся за курами желтый разъяренный молодой петух. Поглядывая на его яростные наскоки, Петр с грустной улыбкой вспомнил, что сегодня, в потемках, схватив бедового петушка, чуть не открутил ему голову. Хорошо, что вовремя разглядел… «Варился бы ты сейчас, милый, в чугуне», – подумал Лигостаев и, нерешительно остановившись возле крыльца, стал счищать с каблуков снег. Встречаться с Олимпиадой ему сегодня не хотелось.
Вспомнилось опять утро, когда жена и дети вернулись с бахчей и повисли у него на шее. Только одному богу известно, что он тогда пережил. Ничего худшего не было в жизни Петра, как в эти сумбурные, тягостные дни. Спустя неделю Олимпиада подкараулила его на заднем дворе. Вцепившись руками в колья плетня, глядела мутными, полными отчаянной решимости глазами, проговорила в упор:
– От свекра я ушла, домишко он мне сторговал.
– Знаю, – глухо ответил Петр Николаевич.
– Коли знаешь, так вечером приходи.
– Ты что же это…
– А то, что, если не придешь, ославлю на всю станицу и в Урал вниз башкой нырну… – перебила его Олимпиада.
Не дожидаясь ответа, она изогнулась высоким станом, закрыла лицо черной шалью и тихими шагами отошла.
После каждого посещения Петр казнил себя самой лютой казнью – презрением к самому себе. Долго тянулась такая пытка, чуть ли не до тех пор, пока Митька Степанов не открыл золото. А когда она уехала с Доменовым, Петр Николаевич как-то взгрустнул и даже пожалел немножко о прошлом. Времена-то меняются, меняется и жизнь. Теперь, размышляя обо всем этом, Петр стоял возле крыльца и старался