мимолетному удовольствию человека, которого я не любила. — Она приложила ладони к щекам. — Я сделала это затем, чтоб никогда уж не быть такою, как прежде. Я сделала это затем, чтобы люди показывали на меня пальцем и говорили: вон идет шлюха французского лейтенанта — о да, пора уже произнести это слово. Затем, чтоб они знали, как я страдала и страдаю, подобно тому как страдают другие во всех городах и деревнях нашей страны. Я не могла связать себя супружеством с этим человеком. Тогда я связала себя супружеством с позором. Я не стану утверждать, будто понимала тогда, что я делаю, что совершенно хладнокровно позволила Варгенну собою овладеть. В ту минуту мне казалось, будто я кинулась в пропасть или ножом пронзила себе сердце. Это было в некотором роде самоубийство. Поступок, вызванный отчаянием, мистер Смитсон. Я знаю, что это грех… кощунство, но я не знала иного средства покончить со своею прежней жизнью. Если бы я ушла из этой комнаты, вернулась к миссис Тальбот и продолжала жить, как прежде, то сейчас действительно была бы мертва… и притом от собственной руки. Жить мне позволил мой позор, сознание, что я и в самом деле не похожа на других женщин. У меня никогда не будет их невинных радостей, не будет ни детей, ни мужа. А им никогда не понять, почему я совершила это преступление. — Она остановилась, словно впервые ясно осознала смысл своих слов. — Иногда мне их даже жаль. Я думаю, что я обладаю свободой, которой им не понять. Мне не страшны ни униженья, ни хула. Потому что я переступила черту. Я — ничто. Я уже почти не человек. Я — шлюха французского лейтенанта.

Чарльз весьма смутно понял, что она пыталась сказать своей последней длинной речью. Пока она не дошла до принятого ею в Уэймуте странного решения, он сочувствовал ей гораздо больше, чем это могло показаться; он представлял себе, какой медленной, безысходной мукой была ее жизнь в гувернантках, как легко ей было попасть в когти такого обаятельного негодяя, как Варгенн; но эти рассуждения о свободе за чертой, о том, что она связала себя супружеством с позором, были для него непостижимы. Однако кое-что он уразумел, ибо к концу своей оправдательной речи Сара заплакала. Она утаила свои слезы или, во всяком случае, пыталась их утаить, то есть не стала закрывать лицо руками или доставать платок, а только отвернулась. Чарльз не сразу проник в истинную причину ее молчания.

Но затем, повинуясь какому-то безотчетному побуждению, он встал и бесшумно шагнул по траве, чтобы увидеть ее лицо в профиль. Щека была мокрая от слез, и он почувствовал, что нестерпимо тронут, смущен, что его затянуло в водоворот, который увлекает его все дальше от надежной пристани бесстрастного и беспристрастного сочувствия. Он живо представил себе сцену, в подробности которой она не вдавалась, — сцену ее падения. Он был в одно и то же время Варгенном, наслаждавшимся близостью с ней, и человеком, который бросался к нему и ударом повергал его на землю, тогда как Сара была для него и невинною жертвой, и исступленной падшей женщиной. В глубине души он прощал ей потерю невинности, и ему мерещился глухой сумрак, в котором он мог бы насладиться ею сам.

Такой внезапный переход из одного сексуального регистра в другой сегодня просто невозможен. Мужчина и женщина, едва успев оказаться в самом случайном контакте, тотчас рассматривают возможность физической близости. Такое откровенное признание истинных стимулов человеческого поведения представляется нам вполне здоровым, но во времена Чарльза отдельные личности не признавались в тех желаниях, что были под запретом общества в целом; и когда на сознание набрасывались эти затаившиеся тигры, оно оказывалось до смешного неподготовленным.

Кроме того, викторианцам была свойственна эта удивительная египетская черта, эта клаустрофилия,[174] о которой так недвусмысленно свидетельствует их одежда, пеленающая их, словно мумий, архитектура их тесных коридоров и узких окон, их страх перед всем открытым и обнаженным. Прячьте действительность, отгораживайтесь от природы. Революцией в искусстве той поры было, разумеется, движение прерафаэлитов;[175] они по крайней мере сделали попытку признать природу и сексуальность, но стоит лишь сравнить пасторальный фон у Милле или Форда Мэдокса Брауна[176] с фоном у Констебля и Пальмера,[177] чтобы понять, насколько условно, насколько идеализированно прерафаэлиты трактовали внешний мир. А потому и открытая исповедь Сары — открытая не только в прямом смысле, но и потому, что происходила она на открытом воздухе при ярком солнечном свете, — пожалуй, не столько напомнила ему о более суровой действительности, сколько позволила заглянуть в идеальный мир. Она казалась странной не потому, что была приближением к действительности, а потому, что была удалением от нее, мифом, в котором обнаженная красота значила гораздо больше, нежели голая правда.

Чарльз стоял и смотрел на Сару; прошло несколько мучительных секунд; потом он повернулся и сел обратно на свой камень. Сердце у него колотилось так, словно он только что отступил от края пропасти. Далеко в открытом море в южной части горизонта показалась прозрачная армада облаков. Розоватые, янтарные, снежно-белые, словно цепь блистающих горных вершин, словно башни и крепостные стены, простиравшиеся насколько хватал глаз… но такие недостижимые — недостижимые, как некая Телемская обитель,[178] некая земля идиллической безгрешности и забвения, где Чарльз, Сара и Эрнестина могли бы бродить вместе…

Я не хочу сказать, что мысли Чарльза носили такой постыдно магометанский оттенок. Просто эти далекие облака напомнили ему о собственной неудовлетворенности; о том, как хотелось бы ему снова плыть Тирренским морем; или, сидя в седле, вдыхать сухие ароматы земли на пути к далеким стенам Авилы;[179] или брести по опаленному солнцем берегу Эгейского моря к какому-нибудь греческому храму. Но даже и там легкая манящая тень, смутный силуэт, умершая сестра Чарльза, опередив его, скользнула по каменным ступеням и скрылась туда, где вечно хранит свою тайну рухнувшая колоннада.

21

Маргарита, не надо Уклоняться, мой друг, От моих понапрасну Простираемых рук. Не дотянутся руки, Ты не будешь со мной — Наше прошлое встало Между нами стеной. Мэтью Арнольд. Расставание (1852)

Минутное молчание. Слегка вскинув голову, она показала, что взяла себя в руки. Потом полуобернулась.

— Позвольте, я закончу. Мне немногое осталось добавить.

— Но прошу вас, не надо так волноваться.

Она согласно кивнула и продолжала.

— Назавтра он сел на корабль и уехал. У него было довольно предлогов. Семейные неурядицы, долгая отлучка из дома. Он говорил, что сразу вернется. Я знала, что это ложь. Но я смолчала. Вы, наверное, полагаете, что мне следовало возвратиться обратно к миссис Тальбот и сделать вид, будто я и в самом деле была в Шерборне. Но я не могла скрыть свои чувства, мистер Смитсон. Я была вне себя от отчаяния. Достаточно было увидеть мое лицо, чтобы понять: за время моего отсутствия в моей жизни совершился какой-то перелом. Да я и не могла бы солгать миссис Тальбот. Я не хотела лгать.

— Значит, все то, что вы мне сейчас рассказали, вы рассказали и ей?

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату