Переезд я обещал бесплатный, прямо на улицу…»
Овечка каждый раз укрощала его. «У вас-то, конечно, есть чем заплатить, милочка, — говорил Путбрезе. — Но вот как молодой человек?.. Я бы давно нашел работу…»
Задолженность и судорожное барахтанье, бессильная ненависть к человеку в синей блузе. Дошло до того, что Пиннеберг не осмеливался больше приходить домой. Целыми днями он просиживал в парках или бесцельно бродил по улицам, он видел в магазинах, сколько хороших вещей можно купить за хорошие деньги. При этом он как-то подумал, что раз уж он шатается по городу, можно попытаться разыскать Гейльбута. Он тогда зашел к фрау Витт и этим ограничился, но ведь в конце концов есть еще полицейские участки, справочные бюро и бюро прописки. Пиннеберг занялся розысками Гейльбута не только потому, что надо было как-то убить время — он подумывал при этом и об одном давнишнем разговоре с Гейльбутом — речь тогда шла о том, что Гейльбут обзаведется собственным делом, и о том, кого он в первую очередь возьмет к себе. Так вот, разыскать Гейльбута оказалось совсем нетрудно. Он по-прежнему жил в Берлине, с соблюдением необходимых формальностей он перебрался на новую квартиру, только уже не в Восточном районе, а в центре. «Иоахим Гейльбут, фотоателье», — гласила надпись на входной двери.
Гейльбут и вправду обзавелся собственным делом, вот это человек, он никому не позволит наступать себе на ноги, и он преуспевает. Гейльбут готов пристроить у себя своего давнего друга и сослуживца. Речь идет не о месте с твердым окладом, а о месте агента по сбыту, работающего из комиссионных. Они договорились о приличных комиссионных, и… два дня спустя безработный Пиннеберг отказался от места.
О, слов нет, тут можно было хорошо заработать, только он не мог на этом зарабатывать, ему это не по нутру. Нет, он вовсе не строит из себя невесть что — не по нутру.
Удивительное дело: в свое время Гейльбут погорел на снимках с обнаженной натуры, из-за одного такого снимка ему пришлось отказаться от не бесперспективного места, от работы, с которой он отлично справлялся. Другие после этого бежали бы от таких снимков как от чумы, а Гейльбут из камня преткновения сделал краеугольный камень существования. У него была драгоценная коллекция неслыханно разнообразных снимков — не какие-нибудь наемные натурщицы с изношенными телами, нет, свеженькие, молоденькие девочки, темпераментные женщины — Гейльбут торговал снимками с обнаженной натуры.
Он действовал с осторожностью: где подретуширует, где приставит новую голову — это ведь ничего не стоит, и никто не сможет ткнуть пальцем в фотографию и сказать: «Постойте, да ведь это же…» Зато многие будут только в затылках чесать, спрашивая себя: «Уж не… ли это?»
Гейльбут дал объявление о распродаже коллекции, однако конкуренция в этой области была слишком велика: торговля, правда, шла, но далеко не блестяще. Блестяще шла продажа с рук. Гейльбут нанял троих молодых людей (четвертым в течение двух дней был Пиннеберг), которые продавали фотографии известного рода девицам, известного рода хозяйкам, швейцарам известного рода небольших гостиниц, смотрителям туалетов известного рода ресторанов. Дело было поставлено широко и все расширялось: Гейльбут изучил вкусы клиентов. Нельзя даже сказать, сколь велик был аппетит четырехмиллионного города на подобные штучки. Возможности открывались безграничные.
Да, Гейльбут очень сожалел, что его друг Пиннеберг так и не решился взяться за продажу. Дело было весьма перспективное. Гейльбут полагал, что порою и самая лучшая жена — именно самая лучшая — может быть помехой в жизни. Пиннеберга просто тошнило, когда этакий туалетный дядя рассказывал ему, как отозвались покупатели о последней партии товара: где, по их мнению, надо быть откровеннее, и как, и почему. Гейльбут когда-то ратовал за культуру нагого тела, он не спорил, он говорил:
— Я практичный человек, Пиннеберг, я отталкиваюсь от жизни. И еще он говорил:
— Я не позволяю наступать себе на ноги. Я остаюсь при своем, а с чем остаются другие — это их дело.
Нет, между ними не произошло размолвки. Гейльбут хорошо понимал друга.
— Ну ладно, это тебе не по нутру. Но ведь надо же что-то для тебя придумать!
Вот он какой, Гейльбут; он хотел помочь, к нему пришел товарищ, они уже не были так дружны, как прежде, вероятно, они никогда не были особенно дружны, но помочь надо было. Тут-то Гейльбут и вспомнил про этот летний домик в Восточном районе Берлина, довольно далеко, в сорока километрах, собственно, это уже и не в Берлине — зато при доме есть клочок земли. «Он достался мне по наследству, Пиннеберг, три года назад, от какой-то тетки. На что он мне? Вы можете жить там, у вас будут своя картошка и овощи».
— Для Малыша это было бы замечательно, — сказал Пиннеберг. — Все время на свежем воздухе.
— Платы я с вас не возьму никакой, — сказал Гейльбут. — Ведь дом и так пустует, а вы приведете мне в порядок сад. Правда, кое-какие расходы я все же несу — налоги, взносы на ремонт дорог и не знаю, что там еще, постоянно надо платить… — Он прикинул в уме. — Скажем, десять марок в месяц — не много для тебя?
— Что ты, что ты, — сказал Пиннеберг. — Это замечательно, Гейльбут.
Таким воспоминаниям предается Пиннеберг, сидя в вагоне поезда — того самого, который отходит в час, он поспел вовремя — и разглядывая проездной билет. Билет желтого цвета, стоит пятьдесят пфеннигов, обратный проезд тоже стоит пятьдесят пфеннигов, и, так как Пиннеберг дважды в неделю должен ездить в город на биржу труда, из восемнадцати марок пособия ровно две вылетают на проезд. Всякий раз, когда Пиннеберг берет билет, его душит ярость.
Дело в том, что для загородных жителей существуют сезонные билеты, они обходятся дешевле; но для того, чтобы получить сезонный билет, Пиннеберг должен бы жить там, где он живет, а это для него невозможно. В поселке, где он живет, тоже есть своя биржа труда, и он без всяких затрат на проезд мог бы отмечаться там, но это для него невозможно, потому что он живет не там, где живет. Для биржи труда Пиннеберг живет у Путбрезе — сегодня, завтра и во веки веков, независимо от того, может он платить за квартиру или нет.
Увы! Пиннеберг хоть и не хочет вспоминать, но часто вспоминает о том, как в июле и августе он ходил от Понтия к Пилату, пытаясь получить разрешение переехать из Берлина в поселок, перевестись с берлинской биржи труда на тамошнюю.
— Только если вы сможете доказать, что там у вас есть виды на работу. Иначе вас не поставят на учет. Нет, этого он доказать не может.
— Но ведь я и здесь буду сидеть без работы!
— Этого вы знать не можете. Во всяком случае, вы стали безработным здесь, а не там.
— Но ведь я экономлю тридцать марок в месяц на квартирной плате!
— Это к делу не относится. Нас это не касается.
— Но ведь здесь хозяин выбросит меня на улицу!
— Тогда город предоставит вам другую квартиру. Вам придется только сообщить в полицию, что вы остались без крова.
— Но ведь там, при доме, есть и земля! Я мог бы обеспечить себя картофелем и овощами!
— При каком таком доме? Вам должно быть известно, что законом запрещено проживать на загородных участках!
Итак, ничего не поделаешь. Формально Пиннеберги все еще живут в Берлине, у столяра Путбрезе, и Пиннебергу дважды в неделю приходится ездить в город за пособием. Да еще каждые полмесяца отдавать ненавистному Путбрезе шесть марок в счет покрытия задолженности за квартиру.
Да, когда Пиннеберг просидит этак с час в вагоне, он весь распаляется от таких мыслей и под конец получается изрядный костерчик из ярости, ненависти и озлобления. Но это всего-навсего костерчик. А потом, на бирже труда, он движется в сером, монотонном потоке других безработных — какие разные у них лица, как по-разному они одеты, но все одинаково озабочены, одинаково издерганы, одинаково озлоблены… А что толку?
Он в этом учреждении один из шести миллионов, он идет вдоль ряда окошек — к чему волноваться? Десяткам тысяч приходится еще хуже, у десятков тысяч нет таких дельных жен, у десятков тысяч не один ребенок, а с полдюжины — проходи дальше, Пиннеберг, получай деньги и катись, некогда нам с тобой разговаривать, подумаешь, какой особенный, цацкайся тут с ним.
И Пиннеберг идет дальше вдоль ряда окошек, выходит на улицу и направляется к Путбрезе. Путбрезе