— Так почему же ты не обратила внимания?
— Я все время думала, вот-вот начнутся. Ведь не придет же сразу в голову такое.
— А вдруг он ошибся?
— Нет. Не думаю. Так оно и есть.
— Но все-таки возможно, что он ошибся?
— Нет, я думаю…
— Подожди! Послушай, что я говорю! Все-таки это возможно?!
— Возможно? Возможно всё!
— Так что, может, завтра начнутся. Тогда я ему такое письмо напишу!.. — Он задумывается, мысленно он уже пишет письмо.
Крюмпервег сменяет Геббельштрассе. Вечереет. Неторопливо идут они по улице, обсаженной прекрасными вязами.
— Уж тогда-то я стребую с него свои пятнадцать марок! — вдруг выпаливает Пиннеберг.
Овечка не отвечает. Она осторожно ступает на всю ступню и внимательно смотрит под ноги, теперь все приобрело совсем иной смысл.
— А куда мы, собственно говоря, идем? — вдруг спрашивает он.
— Мне надо зайти домой, я не предупредила мать, что запоздаю.
— Еще и это!
— Не сердись, милый! Я постараюсь выйти в половине девятого. Ты с каким поездом едешь?
— С десятичасовым.
— Так я провожу тебя на вокзал.
— И опять ничего, — говорит он. — И на этот раз опять ничего. Ну и жизнь.
Лютьенштрассе настоящая рабочая улица, всюду детвора, даже попрощаться как следует нельзя.
— Не принимай этого так близко к сердцу, милый. — Она Протянула ему руку. — Я что-нибудь придумаю.
— Н-да, — говорит он, силясь улыбнуться. — Ты, Овечка, козырной туз, кроешь любую карту.
— В половине девятого выйду. Обязательно выйду.
— А сейчас даже не поцелуешь?
— Не могу, право же, не могу, пойдут сплетни. Не расстраивайся.
— Ладно, — говорит он. — Ты тоже не принимай этого близко к сердцу. Как-нибудь обойдется.
— Ну, конечно, — говорит она. — Я духом не падаю. Ну, пока!
Она быстро взбегает по темной лестнице, ее чемоданчик стукается о перила: тук… тук… тук…
Пиннеберг следит взглядом за ее ногами в светлых чулках. Тысячу раз уже Овечка уходила от него по этой чертовой лестнице.
— Овечка, — кричит он ей вслед. — Овечка!
— Ну? — отзывается она сверху и перегибается через перила.
— Подожди! — Он взлетает наверх, останавливается, запыхавшись, хватает ее за плечи. — Овечка, — говорит он, едва переводя дух от возбуждения. — Эмма Ступке! А что, если нам пожениться?…
Эмма Ступке ничего не сказала. Она отстранила Пиннеберга и осторожно села на ступеньку. И сразу не стало видно ее ног. Она сидела и снизу вверх смотрела на своего милого.
— Господи, — сказала она, — если бы мы поженились!
Глаза ее засияли. Синие с чуть зеленоватым оттенком глаза; сейчас они прямо-таки лучились.
«Словно свечи всех рождественских елок зажглись у нее внутри!» — подумал Пиннеберг и даже смутился от умиления.
— Значит, все в порядке, Овечка, — сказал он. — Женимся. И как можно скорее, а?
— Милый, но ты не обязан это делать. Я и так справлюсь. В одном ты, конечно, прав, лучше, чтобы у Малыша был отец.
— У Малыша, — повторил Иоганнес Пиннеберг. — Правильно, у Малыша.
С минуту он молчал. Он колебался — сказать Овечке или нет, что, делая ей предложение, он думал вовсе не о Малыше, а о том, что очень уж глупо в такой летний вечер три часа торчать на улице, поджидая свою девушку. И он не сказал. А вместо этого попросил:
— Встань, Овечка, лестница-то ведь грязная. А на тебе такая нарядная белая юбка…
— Да бог с ней с юбкой, ну ее совсем! Какое нам дело до каких-то юбок! Ганнес! Милый мой! И счастлива же я! — Она встала и крепко прижалась к нему. И дом пожалел их: хотя время было вечернее, после пяти часов, когда кормильцы возвращаются домой, а хозяйки спешат прикупить к ужину то, что позабыли взять днем, из двадцати жильцов, обычно снующих вверх и вниз по лестнице, не прошел ни один. Ни один.
До тех пор, пока Пнннеберг не высвободился из ее объятий и не сказал:
— Но ведь теперь мы можем и у тебя дома — ведь мы жених и невеста. Пошли.
Овечка призадумалась.
— Ты уже сейчас хочешь к нам? А может, сначала лучше предупредить отца с матерью, ведь они ничего не знают о тебе?
— То, что все равно надо сделать, лучше делать сразу, — заявил Пиннеберг, он никак не хотел оставаться на улице…— И потом, они ведь наверняка обрадуются?
— Ну, да, — нерешительно согласилась Овечка. — Мать, конечно, обрадуется, а отец… знаешь, ты на него не обижайся, отец любит подковырнуть, он это не со зла.
— Я не буду обращать внимания, — сказал Пиннеберг. Овечка открыла дверь: крошечная передняя. Из-за приоткрытой двери послышался голос:
— Эмма! Иди-ка сюда!
— Одну минутку, мама, — крикнула Эмма, — только сниму туфли.
Она взяла Пиннеберга за руку и на цыпочках провела в комнатку с окнами во двор, в которой стояли две кровати.
— Клади сюда твои вещи. Это моя постель, я здесь сплю. На другой спит мать. Отец с Карлом спят напротив в чулане. А теперь идем. Постой, пригладь волосы. — Она быстро провела гребенкой по его взлохмаченной голове.
У обоих сильно стучало сердце. Эмма взяла его за руку, они прошли через переднюю и открыли дверь в кухню. У плиты стояла, согнувшись, сутулая женщина и что-то жарила на сковороде. Пиннеберг увидел коричневое платье и длинный синий передник.
Женщина не подняла глаз от плиты.
— Сбегай-ка в погреб, Эмма, и принеси угля. Карлу хоть сто раз говори…
— Мама, — сказала Эмма, — это мой друг Иоганнес Пиннеберг из Духерова. Мы решили пожениться.
Женщина у плиты подняла голову. Лицо у нее было темное, все в морщинах, с волевым ртом, с сурово сжатым опасным ртом, лицо с суровым взглядом очень светлых глаз. Типичная женщина из рабочей семьи.
Она смотрела на Пиннеберга мгновение, не больше, смотрела сурово, зло. Затем опять занялась картофельными оладьями.
— Вот еще выдумала, — сказала она. — Будешь теперь своих парней в дом таскать?! Ступай уголь принеси, жара в плите нету.
— Мама, — сказала Овечка и попыталась улыбнуться. — Он правда хочет на мне жениться.
— Неси уголь, тебе говорят! — крикнула женщина, орудуя вилкой.
— Мама!..
Женщина подняла голову и медленно произнесла:
— Ты все еще не ушла? Оплеухи дожидаешься?! Овечка быстро пожала руку своему Ганнесу. Потом взяла корзину и крикнула как можно веселее:
— Сейчас вернусь!