в термосе. Большая белая птица, кружившая над холмом, то снижалась, то поднималась и в конце концов опустилась далеко в стороне. Люди, стоявшие на вершине холма, бросились к ней, расстояние было порядочное, и к тому времени когда они потащили планер обратно, чета Пиннеберг успела позавтракать, и Гвинее закурил сигарету.

— Теперь они потащат его обратно на гору, — пояснил Пиннеберг.

— Но ведь это ужасно хлопотно! Почему он не едет сам?

— Потому что у него нет мотора, ведь это же планер.

— Неужели у них нет денег на мотор? Разве мотор так дорого стоит? По-моему, это ужасно хлопотно.

— Но, Овечка…— И он собрался продолжить свои пояснения. Но Овечка вдруг крепко прижалась к нему и сказала:

— Как ужасно, ужасно хорошо, что мы вместе, правда, милый?

И вот тут-то оно и случилось: по песчаной дороге, идущей вдоль опушки, к ним подкрался автомобиль, тихо и бесшумно, словно на нем были войлочные туфли, и когда они его заметили и смущенно отстранились друг от друга, автомобиль уже почти поравнялся с ними. Собственно говоря, они должны были бы видеть сидящих в нем пассажиров в профиль, но те повернулись к ним анфас, и на их лицах выразилось удивление, выразилась строгость, выразилось разочарование.

Овечка ничего не поняла, она подумала, что уж очень дурацкий вид был у этих людей, словно они никогда раньше не видели целующейся парочки, но главное, она не могла понять, что случилось с ее мальчуганом: он вскочил, бормоча что-то непонятное, и отвесил машине низкий поклон.

Но тут все, как по команде, повернулись к ним в профиль, никто не ответил на пиннеберговские вежливые поклоны, только машина громко гуднула, прибавила ходу, нырнула в чашу леса, еще раз сверкнул им в глаза ее красный лакированный кузов, и ушла. Ушла.

А ее мальчуган стоял бледный, как смерть, засунув руки в карманы, и бормотал:

— Мы погибли, Овечка. Завтра он меня выгонит.

— Да кто? Кто тебя выгонит?

— Клейнгольц, кто же еще! Господи боже, ничего ты не понимаешь. Это же были Клейнгольцы.

— Господи боже мой! — воскликнула Овечка и тяжело вздохнула. — Вот это называется повезло!

А потом она крепко обняла своего большого мальчугана и стала его утешать, как могла.

КАК ПИННЕБЕРГ БОРЕТСЯ С СОБСТВЕННОЙ СОВЕСТЬЮ И С МАРИХЕН КЛЕЙНГОЛЬЦ И ПОЧЕМУ ВСЕ ЖЕ ОКАЗЫВАЕТСЯ СЛИШКОМ ПОЗДНО.

За каждым воскресеньем неминуемо следует понедельник, хотя в воскресенье, в одиннадцать утра, возможно, и кажется, что до понедельника еще целая вечность.

Но понедельник приходит, приходит неизбежно, все идет заведенным порядком, и на углу Базарной площади, где Пиннебергу каждый день встречается секретарь муниципалитета Кранц, он оглядывается. Так и есть, вон уже подходит Кранц, и, почти поравнявшись, оба притрагиваются к шляпам, здороваются и проходят мимо.

Пиннеберг смотрит на свою правую руку; золотое обручальное кольцо блестит на солнце. Пиннеберг медленно снимает кольцо, медленно достает бумажник, но затем быстро, всему свету назло, снова надевает кольцо. Подняв голову, с кольцом на пальце, шагает он навстречу судьбе.

Однако судьба заставляет себя ждать. Даже сверхаккуратного Лаутербаха в этот понедельник еще нет на месте, из семьи Клейнгольцев тоже никого не видно.

«Верно, в конюшне, — думает Пиннеберг и отправляется во двор. Там стоит красная машина, ее моют. — Эх, сломаться бы тебе вчера в пути! — думает Пиннеберг, а вслух говорит:

— Хозяин еще не встал?

— Все еще спят, господин Пиннеберг.

— Кто же вчера задавал корм лошадям?

— Старик Кубе, господин Пиннеберг, Кубе.

— Ах так! — И Пиннеберг возвращается в контору.

Тем временем туда успел прибежать Шульц — уже четверть девятого — изжелта-бледный и сильно не в духе.

— Где Лаутербах? — сердито спрашивает он. Ишь свинья, болеть вздумал, а работы сегодня по горло.

— Похоже, что так, — отзывается Пиннеберг, — Лаутербах обычно не опаздывает. Хорошо провел воскресенье, Шульц?

— Черт бы их взял! — выпаливает Шульц. — Черт бы их взял! Черт бы их взял! — Он погружается в тяжелое раздумье. И вдруг взрывается: — Помнишь, Пиннеберг, я тебе как-то рассказывал, ты, верно, уже позабыл, месяцев восемь-девять тому назад я был в Гельдорфе на танцах, такая настоящая деревенская танцулька, с топочущим мужичьем. Так вот она теперь уверяет, что я — отец ребенка и должен ей платить. Я, конечно, и не подумаю. Скажу, что это поклеп.

— А как ты докажешь? — спрашивает Пиннеберг и думает

«У Шульца тоже свои неприятности».

— Я вчера целый день по Гельдорфу бегал и разузнавал, с кем она еще, кроме меня… Только все эти деревенские дурни покрывают друг друга. Не хватит же у нее наглости подать на меня в суд!

— А если все-таки хватит?

— Я судье все объясню! Ну, скажи по совести, Пиннеберг, можно ли этому поверить: я два раза с ней протанцевал, а потом сказал: «Знаешь, фройляйн, очень накурено, не пойти ли нам на воздухе. И пропустили-то мы всего один танец, понимаешь, а теперь выходит, только я один отец! Не идиотство ли!

— Но если ты ничего не можешь доказать?

— Я скажу, что это поклеп! Судья поймет. Да разве я могу, Пиннеберг? Это при нашем-то жалованье?

— Сегодня решится, кого увольняют, — вполголоса и как бы невзначай говорит Пиннеберг. Но Шульц даже не слушает.

— После спиртного мне всегда так плохо, — стонет он.

Двадцать минут девятого. Входит Лаутербах.

Ох, Лаутербах! Ох, Эрнст! Ох, ты мой Эрнст Лаутербах!

Синяк под глазом — раз. Левая рука на перевязи — два. Лицо все в ссадинах — три, четыре, пять. На голове черная шелковая повязка — шесть. И вдобавок ко всему запах хлороформа — семь. А нос! Опухший, кровоточащий нос! Восемь! А нижняя губа, рассеченная, вздувшаяся, толстая, как у негра. Девять! Нокаут, Лаутербах! Короче говоря, вчера Эрнст Лаутербах рьяно и самоотверженно проповедовал свои политические взгляды населению.

Оба сослуживца в волнении вертятся вокруг него.

— Ох, брат! Ох, дружище! И отделали же тебя!

— Эрнст, Эрнст, никак ты не образумишься!

Лаутербах садится, не поворачивая головы, очень осторожно.

— Это еще пустяки. Вот если бы вы мою спину видели…

— Да разве так можно, друг?..

— Такой уж я! Мог бы спокойно сидеть дома, да о вас подумал, ведь работы сегодня по горло.

— И, кроме того, сегодня решится, кого рассчитают, — говорит Пиннеберг.

— И кого нет в конторе, того и заклюют.

— Слушай, этого ты не говори! Ведь мы же дали слово…

Входит Эмиль Клейнгольц.

Сегодня Клейнгольц, к сожалению, трезв, даже слишком трезв, еще в дверях он учуял запах водки и пива, который исходит от Шульца. Он делает первый шаг, так сказать — для затравки:

— Опять без работы, господа? — говорит он. — Хорошо, что сегодня должно решиться, кого увольнять, одного из вас я уволю. — Он усмехается. — Троим здесь делать нечего, а?

Он торжествующе смотрит на них, они в смущении пробираются на свои места. Но Клейнгольц не

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату