— Овечка, милая Овечка, не проси, никогда не проси меня об этом, — умоляюще говорит он. — Да, он, конечно, прав, и я свалял дурака, и оттого, что я ходил бы за почтой, меня нисколько не убыло бы. Если ты меня будешь очень просить, я пойду к Бергману, и он возьмет меня обратно. А хозяйка и другой продавец, Мамлок, этот дурак, будут вечно меня подкалывать, и я тебе этого никогда не прощу.
— Нет, нет, не буду просить, как-нибудь уладится. А ты не думаешь, что даже если мы будем очень осторожны, это все-таки станет известно?
— Нельзя, чтобы стало известно! Нельзя. Я все устроил так, чтобы никто не узнал: мы живем за городом, а в городе нас никогда не увидят вместе, а если мы случайно встретимся, мы не поздороваемся.
Овечка какое-то время молчит, потом все же продолжает:
— Все-таки долго здесь жить нельзя. С этим-то ты согласен?
— Попробуй, Овечка, — просит он. — Пока хотя бы две недели, до первого. Раньше первого мы ведь не можем отказаться.
Она соглашается не сразу. Она всматривается в их манеж, но теперь там ничего нельзя различить, — слишком темно. Потом вздыхает:
— Хорошо, милый, попробую. Но ты сам понимаешь, что такое долго невозможно вытерпеть, здесь мы никогда не будем счастливы!
— Спасибо, спасибо, — говорит он. — А остальное все устроится, должно устроиться. Все, что угодно, только не безработица.
— Да, только не безработица, — соглашается и она. А затем они еще раз смотрят в окно на поля, на тихие, залитые лунным светом поля, и ложатся спать. Завешивать окна не нужно. Напротив никто не живет. И им кажется, что сквозь сон они слышат тихий плеск Штрелы.
В понедельник Пиннеберги сидят за утренним кофе, глаза у Овечки блестят.
— Ну, значит, сегодня примусь по-настоящему! — И, окинув взглядом «комнату ужасов», добавляет: — Я с этим старым хламом расправлюсь! — Затем, посмотрев в чашку: — Как тебе нравится кофе? Двадцать пять процентов настоящего.
— Ну, раз уж ты хочешь знать…
— Ведь мы же решили наводить экономию…
В ответ на это Пиннеберг заявляет, что по утрам он всегда позволял себе «настоящий» кофе. А она разъясняет ему, что на двоих надо больше денег, чем на одного. А он говорит, что всегда слышал, будто одному жить дороже, что питаться дома двоим дешевле, чем одному в ресторане.
Завязывается долгий спор, но вдруг Пиннеберг спохватывается:
— Черт возьми! Мне пора!
Она провожает его до двери. Он уже почти сошел вниз, И тут Эмма зовет его:
— Мальчуган, милый, постой! Что мы сегодня будем есть?
— Что хочешь! — кричит он в ответ.
— Нет, скажи, скажи, пожалуйста! Я же не знаю…
— Я тоже не знаю! — Дверь захлопывается.
Она бросается к окну. Он уже на улице. Сперва он машет рукой, потом платком, а она до тех пор не отходит от окна, пока он не миновал фонарь и не исчез за углом желтоватого дома. Теперь Овечка впервые за свою двадцатидвухлетнюю жизнь сама располагает своим утром, своей квартирой, сама должна придумать меню. Она приступает к работе.
А Пиннеберг встречает на углу главной улицы Кранца, секретаря муниципалитета, и вежливо с ним здоровается. И вдруг вспоминает он приподнял шляпу правой рукой, а на правой руке кольцо. Надо надеяться, что Кранц не заметил. Пиннеберг снимает кольцо и заботливо прячет его в «потайной» карманчик бумажника. Это, конечно, неприятно, но раз надо, так надо…
Тем временем у его работодателя Эмиля Клейнгольца тоже проснулись. Пробуждение в их семье обычно приносит мало радости: уже с утра все в плохом настроении и, едва протерев глаза, начинают высказывать друг другу горькие истины. А по понедельникам утро особенно тягостно: в воскресенье вечером папаша склонен повеселиться, за что и расплачивается при пробуждении. Ибо фрау Эмилия Клейнгольц не из кротких, она укротила своего Эмиля настолько, насколько супруга вообще можно укротить. И последнее время ей не однажды удавалось все хорошо устроить. В воскресенье вечером Эмилия попросту запирала входную дверь, к ужину ставила перед мужем кувшин пива, а затем с помощью коньяка держала его в узде. Тогда и вправду получалось что-то вроде семейного уюта, мальчишка потихоньку хныкал где- нибудь в уголке (у мальчишки глаза на мокром месте), женщины сидели за рукоделием (готовили Мари приданое), а отец читал газету и время от времени просил: «Нацеди-ка еще одну, мать». На что фрау Клейнгольц неизменно отвечала: «Подумай о мальчике, отец!» Но потом все же нацеживала еще одну, а иногда и нет, в зависимости от настроения супруга.
Так прошел и этот воскресный вечер, и к десяти часам все улеглись.
В одиннадцать фрау Клейнгольц просыпается, в комнате темно, она прислушивается. Слышит, как в соседней комнате стонет дочка Мари (она часто стонет во сне), как в ногах отцовской кровати сопит сын, только отцовского храпа не хватает в семейном хоре.
Фрау Клейнгольц сует руку под подушку: ключ от входной двери на месте. Фрау Клейнгольц зажигает свет: мужа нет на месте. Фрау Клейнгольц встает, фрау Клейнгольц обходит квартиру, фрау Клейнгольц спускается в подвал, фрау Клейнгольц выходит во двор (уборная во дворе): нигде нет. В конце концов она замечает, что в кабинете одно из окон только притворено, а она отлично помнит, что закрыла его. Такие вещи она всегда отлично помнит.
И вот фрау Клейнгольц буквально кипит, шипит от злобы: четверть бутылки коньяку, кувшин пива, и все напрасно! Она кое-как одевается, набрасывает на плечи стеганый лиловый халат и отправляется на поиски мужа. Уж конечно, он в трактире у Брюна, пошел выпить.
Торговая контора Клейнгольцев на Базарной площади — старая солидная фирма. Ею владеет уже третье поколение. Это зарекомендовавшая себя, пользующаяся доверием фирма, у которой триста старых клиентов — крестьян и помещиков. Если Эмиль Клейнгольц сказал: «Франц, удобрение хорошее», Франц уже не интересуется составом, он покупает и может быть спокоен: удобрение действительно хорошее.
Однако в такой торговле есть одно «но». Сделку надо вспрыснуть, по самой природе своей эта торговля требует поливки. Требует выпивки. Каждый вагон картофеля, каждая накладная, каждый счет обмываются пивом, водкой, коньяком. В этом еще нет большой беды, если у тебя жена добрая и хозяйственная, если дома уют, в семье мир и лад, но это очень большая беда, если жена вечно ругается.
Фрау Эмилия Клейнгольц начала ругаться с первого же дня. Она сама знала, что не следует, но она была честолюбива, она вышла замуж за красивого, состоятельного человека, она, бедная девушка, без гроша в кармане, вырвала его у других. И теперь, после тридцати четырех лет замужества, как и в первый день, с остервенением борется за него.
Итак, в туфлях на босу ногу и в халате шлепает она на угол к Брюну. Мужа там нет. Она могла бы вежливо спросить, заходил ли туда ее муж, но вежливости ей от природы не отпущено, она разражается бранью: трактирщики такие мерзавцы, дают пьяницам пить. Она на него донесет, он спаивает народ.
Старик Брюн, крупный мужчина с окладистой бородой, собственноручно выпроваживает ее за дверь, она корчится от ярости, но у него железная хватка.
— Так-то, дамочка, — говорит он.
Фрау Клейнгольц на улице, на плохо вымощенной Базарной площади провинциального города, вокруг двухэтажные дома, фронтоны, двухскатные кровли, окна все темные, занавешенные. Только газовые фонари поблескивают да подмигивают.
Что же теперь — домой? Нет, она не таковская! Чтобы Эмиль потом целый день издевался, дурой ее считал: искала мужа и не нашла. Нет, она должна его найти, должна извлечь его из пьяной компании собутыльников, даже если там пир горой, даже если веселье в полном разгаре!
Веселье в полном разгаре!