Видел ли я вообще когда-нибудь живых китайцев? Видел, и довольно часто. В Петербурге их в те годы было много. Занимались эти китайцы главным образом торговлей вразнос. А торговали чаще всего мануфактурой, китайскими тканями. Зимой в синих до пят халатах, летом в синих кофтах и синих шароварах, в круглых шапочках-мисочках, из-под которых падали на спину черные, угольно-блестящие косы, они ходили вслед за другими бродячими торговцами по петербургским дворам и кричали:
- Сёлика, сёлика, саляпинка!..
Это значило:
- Шелк, шелк, сарпинка!
Сарпинку, шелк, чесучу и другие ткани китайцы носили в каких-то угловатых, квадратных, очень плотно и аккуратно спеленатых тючках, висевших у них за левым плечом. В правой же руке они держали всегда наготове, как ружье, деревянный аршин.
В летнее время эти бродячие китайцы торговали не только в Петербурге, но и в его дачных окрестностях. Один такой китаец запомнился мне навсегда.
Солнечный июньский день. Дача нашей бабушки в Старом Петергофе. Мы, ребятишки, сидим на ступеньках веранды, окружив нашу молоденькую тетушку, тетю Лелю. Все вокруг белое. И тетя Леля в чем- то белом, теннисном. И дача белая. И башня на ней. И каретный сарай. И конюшня. И высокий забор на другом конце двора, и ворота, и калитка...
Тетя Леля что-то рассказывает нам. Но вот брякнула щеколда, скрипнула калитка, и во дворе, согнувшись немного направо, с тючком за левым плечом, появляется молодой китаец в синем.
- Сёлика, чесуча, саляпинка не надо? - спрашивает он, останавливаясь у калитки.
- Нет, нет, голубчик, не надо, - говорит ему тетя Леля.
Китаец, чуть-чуть помедлив, поглядев, подумав, уходит, деликатно прикрывает за собой калитку. Проходит полминуты, может быть, минута. Мы уже успеваем забыть об этом китайце. Вдруг опять бренчит щеколда, опять скрипит калитка, и во двор заглядывает тот же согнутый в правую сторону китаец.
- Совсем не надо? - спрашивает он.
Конечно, это вызывает хохот. Наверно, и я смеялся вместе со всеми. Но внутри у меня что-то и защемило. И когда я вспоминаю этого вернувшегося китайца теперь - тоже щемит. А может быть, только теперь и щемит, когда за спиной у меня большая жизнь и когда мне нетрудно представить себя в шкуре этого человека.
- Не надо? - спрашивает он.
Ему говорят:
- Не надо.
И он уходит.
Но тут же начинает бранить, казнить себя. 'Недотепа! Торговать не умеешь. Все утро ходишь и ни одного куска чесучи не продал! Сказали тебе 'нет' - и сразу уходишь. Тебя же учили: надо уметь уговаривать покупателя...' И вот он заставляет себя вернуться, берется за железную ручку, открывает калитку и спрашивает:
- Совсем не надо?
Приходилось мне видеть китайцев и на Покровском рынке. В рыночной бесцветной толпе они выделялись не только синими одеждами и смоляными косами, но и своим товаром: нежно-голубыми, нежно-розовыми и нежно-желтыми бумажными, чем-то похожими на старинные жабо складными веерами, такими же бумажными складными фонариками, птицами, рыбами, драконами...
Были в городе китайские прачечные. Считалось, что самые лучшие прачки на свете - китайцы.
Но конечно, не этих китайцев, не прачек и не продавцов сарпинки и чесучи, я вспоминал, когда, засыпая, предавался мечтам о своем живом китайчонке.
Мой китайчонок (как и мой сервиз) был откуда-то из сказки о соловье, которую мне рассказал однажды во время моей болезни приказчик Балдин, а может быть - с огромных белых ваз, украшавших витрины чайного магазина 'Сиу и компания' на Невском. На этих фарфоровых вазах-исполинах маленькие черно- красные фигурки китайцев стояли под зонтиками, низко кланялись, сидели, сложив по-турецки ноги... А скорее всего этот уютный, милый, забавный и уже нежно любимый мною китайчонок пришел ниоткуда, родился в душе и в голове моей.
И вот опять ночь. Все в доме спят. Темно. Помигивает лампадка перед старинным черным киотом. По серому ночному потолку бегут белые бледные блики - то ли карета проехала на той стороне Фонтанки, то ли луна пробирается сквозь волнистые туманы, то ли ветер раскачивает где-то у Египетских бань газовый фонарь.
А ты свернулся калачиком и все об одном: 'Сервиз или китайчонок?'
И так, пока сон не смежит очи.
А утром, наспех умывшись, помолившись богу, проглотив положенную чашку ячменного кофе и теплый рогалик с соленым чухонским маслом, мы уже сидим в гостиной, на своих местах и трудимся:
Хы! Хы! Хы!
Отклеенные марки у нас отбирают, складывают в какие-то коробочки. Всякий раз мы спрашиваем:
- Много еще надо?
- Да, да, - отвечают нам. - Еще много.
Может быть, нас и обманывали. Не знаю. Мечтать я умел, а считать еще не научился. Вздохнув, мы продолжаем прерванный накануне разговор.
- Ну, что же ты решил? - спрашиваю я у Васи. - Сервиз или китайчонка?
- А ты?
- Я... я, пожалуй, китайчонка...
Но как же я представлял себе появление этого китайчонка? Смутно представлял. Сервиз - понятно: приносят или привозят довольно большой ящик. Открываем его, а там, как яблоки или зимние мандарины, в тонюсенькой рисовой бумаге - чашечки, блюдечки, молочники, полоскательницы...
Может быть, об этих полоскательницах я и не думал. Скорее всего не думал. Мерещилось что-то праздничное - как елка, как пасхальный стол с гиацинтами и крашеными яйцами.
Сколько это продолжалось, сколько марок мы успели собрать, сколько их испортили и выбросили - не знаю. Может быть, сто марок мы и в самом деле собрали. Хорошо знаю только одно, что, пока мы с Васей собирали марки, я выучился читать.
Ясно помню яркий зимний день. Я почему-то не в детской и не в гостиной, а в спальне. Кажется, Вася болен, у него свинка, почему меня и переселили на время в мамину комнату. Мама сидит у окна, что-то шьет, а я примостился у ног ее на низеньком розовом пуфике и читаю. Читаю не вслух, а про себя. Помню даже, что я тогда читал: тоненькую сытинского издания книжку с аляповатым, очень ярким и очень страшным рисунком на обложке. Даже название книги осталось в памяти: 'Али-баба и сорок разбойников'.
Где-то далеко, на кухне, брякает звонок. Я слышу этот звонок, но никакого внимания на него не обращаю. Кто может прийти сейчас, утром, на кухню, с черного хода? Дворник. Или мальчик из мелочной лавки. Или чухонка-молочница со своими бидонами.
Но вот раздается какой-то свистящий шум, грохот. Хлопает одна дверь. Потом - другая. Стучат деревенские башмаки на железных подковках. И на всю квартиру - ликующий (как мне кажется), а может быть, и испуганный голос кухарки Даши:
- Александра Васильевна! Барыня! Китайчонок пришел!
Сердце у меня застучало, остановилось, опять застучало. Помню, что, вскочив, я уронил пуфик. И помню мысль, озарившую меня: 'Уже? Пришел? Китайчонок!!!'
И вот я застрял в дверях кухни. А на другом ее конце, у входных дверей, у черного хода, стоит мальчик гораздо старше меня, лет десяти-одиннадцати. Мальчик этот - китаец. Он в синей помятой кофте, в синих штанах.
Но что он делает? Он подкидывает и ловит ножи. Большие кухонные ножи, какими обычно режут лук или разделывают мясо. Сколько их, этих ножей? Может быть, три, а может быть, и четыре. Сразу не сосчитаешь - так быстро мелькают они в воздухе и в руках китайчонка. Он устремил свои раскосые глаза в потолок и кидает, и ловит, и опять кидает, и снова ловит, ловит, ловит острые, синевато сверкающие ножи.