голодуя, бедствуя, привыкая к мысли, что не все доедут до места и совсем уж, совсем не все узнают счастье возвращения на свою истерзанную и обманутую Родину.

Их привезли в Забайкалье, разбросали по глухим селам, вид которых, однако, был и приветлив, и не беден, а земли вокруг - ну точь-в-точь как на Украине, хоть на хлеб ту землю мажь вместо масла.

Семью Збышека свалили во дворе, где хлопотала по хозяйству и на кого-то ругалась еще довольно молодая, крепкая, белозубая хозяйка.

'Чё сидите-то посередь двора, на самом пекле?' - закричала хозяйка и не пригласила, а прямо-таки скидала гостей в зимовье с закрытыми наглухо ставнями. В зимовье было чисто и прохладно. На большом деревянном столе в ряд на ребре стояли недавно вынутые из печи хлебные караваи; по окнам и на полках - ряды кринок и горшков с молоком, со сметаной.

'Дети! Ничего не трогать! Пусть мы умрем с голоду - ни-че-го не тро-гать! - сказал отец Домино. - Вы же видели, какие тут люди? Хозяйка зверь!' - И дети тихо плакали. Мать, обняв их, отвернулась, чтобы не видеть ни хлеб, ни кринки.

'Хозяйка - зверь' пришла, встала в проеме двери и, подняв фартук к глазам, показывала на хлеб, на кринки - и бедные, запутанные люди понимали это так: 'Попробуйте, троньте, я с вас шкуру сдеру!..' Но хозяйка оказалась ангелом небесным по сравнению с хозяином. - Он налетел на самуё хозяйку коршуном, оттолкнул ее и слышалось только сплошное: 'дура' и 'мать', 'дура' и 'мать'. Затем он налетел на старшего Домино, затряс его за грудки: 'Ты-то чё сидишь? Дети голодны!.. - и снова: - Мать! Мать! Мать!..'

'Пан не розуме по-росыйску', - засмущалась и заступилась за отца мать.

'А-а, не розуме. Да-а, он ить не русскай!..' - И тут пан-хозяин стукнул себя кулаком по голове, схватил со стола каравай, переломил его через колено, разорвал на куски и стал совать их детям - теплый, ароматный хлеб. А хозяйка теперь уж громче громкого ругала пана-хозяина и себя заодно и плача наливала молоко в кружки...

Как они потом смеялись, вспоминая эту встречу на выселении, на сибирской-то, на 'каторжной земле'.

Здесь и выросли дети Домино, здесь и возмужали. Збышек поначалу попал подпаском к колхозному пастуху Матвею, и конечно же, старался изо всех сил. А Матвей был большой плут и выпивоха. Быстро перевоспитал кадр, поступивший под его начало с чужих земель, научил его матерно ругать скотину и на этом посчитал воспитательное дело завершенным, передоверив всю работу малому полячонку, ложился спать в тенек, осушив перед этим чекушку водки.

Там, в Забайкалье, осталась навечно мать Домино, а все остальные вернулись на Родину, в Польшу, сохранив чувство признательности и любви в сердце к Сибири и к сибирским людям.

Збышек подарил мне свои книги, одна из них называется 'Кедровые орехи'. Я, еще учась в Москве, передал ее для перевода, и с тех пор ни книги, ни переводчика. Такое, к сожалению, у нас тоже бывает, и чем дальше, тем чаще. Иногда наши пути со Збышеком перекрещивались. Одно время он работал советником при польском Министерстве культуры и недолго работал в Москве, в польском посольстве, тоже по культуре чего-то возглавлял. В те дни, когда в Красноярске был Горбачев, в Киеве встречались ветераны 17-й Киевско- Житомирской артдивизии. Я почти наверняка знал, что встреча ветеранов - последняя встреча - состарились мы, ветераны войны, и потому предпочел встречу с ветеранами родной дивизии пестрой свите президента, и однажды в гостинице встретился со Збышеком, прямо нос к носу! Мы братски обнялись, ровно бы чувствуя грядущие события в судьбах наших стран, долго сидели и говорили. Збышек ездил в Забайкалье, искал могилу матери. Не нашел, но не терял надежды найти, а пока вез лишь горсть земли с забайкальского сельского кладбища.

Я изредка получаю письма от Збышека Домино из Жешува. Вот на днях мною полученное письмо. Стоит отправка письма четыре тысячи злотых, у нас пока еще 65 рублей, но зато письма до Москвы идут месяцами, а отправленное весною деловое письмо из Овсянки в Калугу пришло аж в декабре. Совсем изварлыжился трудящийся наш народ, совсем рассыпается телега, оставленная нам в наследство Страной Советов, ничего никуда уж не везет, зато много партий, постановлений об улучшении жизни. Коммунисты чуть отодвинулись в сторонку, довольно пожимают руки (фашисты зубами клацают). Пусть не очень весело, зато разнообразно живем - об этом я и напишу другу Збышеку в Польшу, и знаю, он погорюет о нас, о далекой Сибири так же, как горюет и о своей Родине, до боли любимой Польше.

1995

Пересекая рубеж

Ответы журналу 'Вопросы литературы' (беседу вел критик А. Михайлов)

- Виктор Петрович! Недавно вы, как и многие уже писатели фронтового поколения, отметили свой полувековой юбилей. На ваши плечи лег груз пятидесятилетия - рубеж, важный в жизни каждого человека. Изменилось ли что-нибудь в вашем творческом самочувствии в связи с этим?

- Радостного мало. Годы, потраченное на войне здоровье, все раны, все царапины, телесные и душевные, делаются слышнее, дают о себе знать, да и жизнь очень уж стремительная, оглядеться-то некогда было, самое время наступило сосредоточиться, подумать. Один из друзей, поздравивших меня с пятидесятилетием и уже сам перешагнувший этот рубеж, сказал, что к новому положению можно привыкнуть, жить можно и после пятидесяти... Какого-то особого водораздела я и не чувствую, не ощущаю - пока, по крайней мере. Живу как жил, только чаще стало тянуть побыть одному, да еще острее и как-то тревожно жду весну.

- Но если сравнить с началом, со временем вхождения в литературу, нравственное и творческое самочувствие, по-видимому, было несколько иным?

- Мне ведь было двадцать восемь лет, когда я начал писать. Из этих лет старость и смерть кажутся такими далекими. Употребив слово 'смерть', я ни себя и никого другого не хочу потрясти. Фронтовики-окопники часто падают за полувековым рубежом, и, если мне выпадет пожить подольше этого срока нисколь не против. А придет она, ну что ж - фронт приучил спокойно к ней относиться, ведь, 'коль придется в землю лечь, так это только раз...'. А так жизнь идет, не стоит. Какие-то нравственные и духовные изменения происходили, происходят и будут происходить, многие из которых мне объяснить разом трудно, вот и обдумываешь, мучаешься, чтобы прежде всего самого себя познать - в этом и есть писательская жизнь и опыт в работе.

- Нет ли ощущения перегруженности опытом? Что я имею в виду? Фолкнер, размышляя о текучести времени, заметил, что человек - сумма своего прошлого. У вас сумма весьма внушительная. Она включает горький опыт деревенского сироты, детдомовца и фэзэушника, солдата и рабочего, газетчика и писателя. Одна война с ее смертями и кровью может заполнить сознание на всю жизнь да так и не дать выговориться до конца... Не появилось ли желание в связи с пятидесятилетием подвести некоторые предварительные итоги?

- Подведение итогов у меня было несколько раньше. Жизнь писателя, так же, видимо, как и жизнь человека другой профессии, состоит из нескольких этапов, и всякий раз берешь какой-то новый рубеж, преодолеваешь перевал. Устаешь, конечно, но начинаешь работать, набираешься мужества снова начать, и откуда-то берутся силы. Что же касается жизненного материала, то, наверное, никому и никогда не удавалось его 'реализовать' полностью жизнь-то идет, пополняется этот самый багаж, обновляет ощущения, чувства. В юности они одни, в молодости другие, а к старости добираешься несколько, быть может, опорожнившим заплечный багаж, но зато с более глубокими, часто, может быть, и более серьезными чувствами в душе.

Что же касается писательства, то тут и просто, и сложно. Начинал-то я примитивно. Первый этап моей писательской биографии не выходил за рамки ученичества. Владимир Тендряков или Юрий Казаков сразу начинали блистательно. Но у каждого своя планида не только в жизни. Я думаю, что такое мое начало объясняется недостатком внутренней культуры...

- А может быть, все-таки прежде всего недостатком профессиональной подготовки? Ведь внутренняя культура - понятие более сложное и тонкое, включающее в себя и талант. А вот профессиональные навыки... Вы назвали имена Тендрякова и Казакова, писателей, которые уже первыми произведениями заставили о себе заговорить серьезно. Но оба они получили профессиональную подготовку в Литературном институте имени А. М. Горького. Разве это не имеет значения?

- Еще какое! Недостаток образования и внутренней культуры ведет к чувству неполноценности, а значит, и самоуничижения. Сколько сил потерял я на преодоление самого себя, но так и не изжил до конца этого: 'С суконным рылом в калашный ряд!' Я знаю людей, и себя включаю в их число, которые стесняются называть себя писателями. Впрочем, у нас так много желающих называть себя таковыми, что эти застенчивые люди, хотя они все и писатели заметные, как-то затушевываются массой.

Хотелось всю жизнь, жадно хотелось учиться, много читать и знать. Когда мне первый раз в жизни довелось переступить порог университета, а ходил я тогда уже в писателях, сердце мое сжалось от боли и неистребимой тоски по утраченным возможностям быть студентом. Я с завистью смотрел на молодых парней и девушек, которые так вот запросто ходили по коридорам, хохотали, покуривали на лестнице - словом, вели себя буднично. Для меня университет был и остался храмом, где и кашлянуть-то боязно, где все овеяно благоговением, и тайны там скрываются... Не смейтесь, не смейтесь!

Представьте себе человека, который закончил ФЗУ, да еще в военные годы, работал на железной дороге составителем поездов - опасная, тяжелая работа, - потом воевал, был тяжело ранен. Судьба распорядилась жестоко потерял и эту профессию, попал в город Чусовой, на Урал. Работы случайные,

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату