хрустальную воду. Ложится на сухую редкую траву и по часам лежит, уткнувшись головой в землю, слушая ее безмолвный говор и дыша ее важным, спокойным дыханием.
Заходит он в места самые дикие, где река подошла к горе, а гора хотела задавить ее и не могла. Река смеялась над горой, вся дрожа голубым и серебристым смехом, а гора хмурилась и деревья шумели. Иногда огромные дубы бросались с крутого берега в воду и топили поникшие изломанные ветви в бегущей и смеющейся глубине.
Река играет струйками - голубыми от неба и зелеными от земли - и кажется, будто кто-то быстро пишет на ней непонятные таинственные письмена. Пишет и стирает и опять быстро пишет и стирает.
О чем говорят эти письмена, никто никогда не прочтет, но, очевидно, они доходят до сердца Петра Ильича, по целым часам следящего за ними, и делают его тихим и спокойным, как догорающий вечер человеческой жизни.
Лес, река, поля, небо и земля дают ему нечто, чего не дала ему пьяная убогая жизнь и что наполняет его душу до нижайших глубин. И вид старого певчего во время таких хождений торжественно задумчив и важен.
Возвращаясь и встречая кого-нибудь из немногих знакомых, он что-то рассказывает, с важным видом стремясь передать то, чего передать не может. И всегда почему-то заканчивает одной и той же фразой:
- И зимой... там прекрасно!.. Тишина-а... снежинки зыблются... снигирки поют!..
Голос его переходит в высокий тенор и тает в воздухе, и чувствуется, что этот человек, несмотря на все свое убожество, умеет как-то особенно воспринять самую толику красоты жизни, и когда освободится от работы за кусок хлеба, от водки и болезней, то наполняет свою жизнь так хорошо и полно, что душа его становится счастливой.
XLIII
- Осень... Уже осень... Потом будет зима, снег... Потом весна, лето, опять осень... зима, весна, лето... тоска! А что буду делать в то время я? То же, что и теперь! - с тоской усмехнулся Юрий. - В лучшем случае отупею и вовсе не буду думать ни о чем! А там старость и смерть!
Опять через его голову бесконечной чередой пошли мысли: и о том, что жизнь прошла от него в стороне, и о том, что нет вовсе никакой особенной жизни, а всякая жизнь, даже жизнь героев, полна скуки, томительных периодов подготовки и безрадостных концов. Вспомнил он, что всегда жил в ожидании начала чего-то нового, глядя на то, что делал в эту минуту, как на временное, а это временное вытягивалось точно гусеница, разворачивало все новые и новые коленца и уже становилось видно, что бледный хвост этой гусеницы скрывается в старости и смерти.
- Подвига, подвига! - с тоской сжал руки Юрий. - Чтобы сразу сгореть и исчезнуть, без страха и томления! Только в этом и жизнь.
Тысячи подвигов, один героичнее другого, нарисовались перед ним, но каждый взглянул ему в лицо черепом смерти. Юрий закрыл глаза и совершенно ясно увидел бледненькое петербургское утро, мокрые кирпичные стены, виселицу, бледным силуэтом влипшую в мутное серое небо... Или чье-нибудь озверелое лицо, дуло револьвера у виска, ужас, которого нельзя, кажется, перенести и который надо пережить, удар выстрела прямо в лицо... Или нагайки бьют по лицу, по спине... и по оголенному заду...
- И на это надо идти?.. С этим уже не считаться?
Подвиги побледнели, куда-то ушли и растаяли, а на месте их выглянуло глумливое лицо собственного бессилия и сознания, что все эти мечты о подвигах - детская забава.
- С какой стати я принесу свое 'я' на поругание и смерть, для того, чтобы рабочие тридцать второго столетия не испытывали недостатка в пище и половой любви!.. Да черт с ними, со всеми рабочими и нерабочими всего мира!..
И опять Юрий почувствовал прилив бессильной злобы, беспредметной и мучительной для него самого. Неодолимая потребность что-то сбросить, встряхнуться овладела им. Но невидимые когти держали крепко, и вползающее чувство окончательной усталости стало подступать к мозгу и сердцу, наполняя живое тело мертвой апатией.
'Хоть бы убил меня кто-нибудь... - вяло подумал Юрий. - Неожиданно, сзади, чтобы я и не заметил своей смерти... Тьфу, какие глупости лезут в голову!.. И почему непременно кто-нибудь, а не я сам? Неужели я действительно такое ничтожество, что у меня не хватит силы покончить с собой даже при полном сознании, что жизнь доставляет только одни мучения?.. Ведь все равно умирать рано или поздно придется?.. Что ж это... копеечный расчет!..'
Но тут Юрий мысленно как бы пригнул себя к земле и, скривив лицо, посмотрел на себя сверху, 'с презрением и болезненной насмешкой.
- Нет, шалишь, брат, дудки! Ты только подумать мастер, а как дойдет до дела... Куда уж тут!
Маленький холодок у сердца, любопытный и трусливый, почувствовал Юрий.
- А попробовать?.. Так, не серьезно... в шутку!.. Не то, чтобы... а так... все-таки любопытно!.. - как бы извиняясь перед кем-то, сказал он себе.
Было очень трудно и стыдно достать револьвер из ящика стола и пугала нелепая мысль, как бы сегодня вечером на бульваре не узнали, не догадались Дубова, Шафров, Санин и больше всего Карсавина, какие детские опыты над собой производит он.
Воровски сунув револьвер в карман, Юрий вышел на крыльцо в сад. На ступеньках тоже лежали сухие желтые, как трупы, листья. Юрий пошевелил их носком, прислушался к слабому шороху и стал насвистывать долгую и печальную мелодию.
- Что затянул? - шутя спросила Ляля, с книгой и зонтиком проходя из сада в дом. Она ходила к реке на свидание с Рязанцевым и возвращалась свежая и счастливая от поцелуев. Им никто не мешал видеться где и когда угодно, но в тайне, в пустоте и молчании заглохшего сада было что-то острое, отчего поцелуи были судорожные и уже трогали в Ляле новые желания.
- Точно молодость свою хоронишь! - прибавила она проходя.
- Глупости, - сердито возразил Юрий и с этого момента почувствовал приближение чего-то, сильнее его самого.
Как животное в предсмертной тоске, он стал томиться и искать себе места. Во дворе его не было, там все раздражало, и Юрий пошел к реке, по которой плавали желтые листья и паутина, сбросил в воду сухую ветку и долго смотрел, как расходились от нее мелкие быстрые круги и вздрагивали плавающие листья. Потом опять пошел к дому, где последние красные цветы красным трауром одиноко и печально высились посреди помятых и пожелтелых клумб. Юрий постоял над ними и опять ушел в середину сада.
Там уже все было желто, и ветки бархатно чернелись в кружеве золотых листьев. Было только одно зеленое дерево - дуб, важно хранивший свои резные листья. На скамейке, под дубом, сидел и грелся на солнышке большой рыжий кот.
Юрий грустно и нежно стал гладить пушистую спинку и почувствовал, что слезы подступают к горлу.
- Пропала вся жизнь, пропала вся жизнь... - машинально повторил он слова, казавшиеся ему бессмысленными, но трогавшие за самое сердце, точно тоненьким острием подрезывая его.
- Но ведь это все вздор!.. У меня вся жизнь впереди... Мне еще двадцать шесть лет! - мысленно крикнул он, на секунду вдруг освобождаясь от тумана, в котором бился, как муха в паутине.
- Эх, не в том дело, что двадцать шесть лет, и не в том дело, что вся жизнь впереди!.. - махнул он рукой. - А в чем?..
Неожиданно всплыла мысль о Карсавиной, о том, что после вчерашней омерзительно позорной сцены невозможно встретиться с ней, а не встретиться нельзя. Представилась встреча, стыд ошеломляюще наполнил и сердце и голову, и мелькнула мысль, что лучше умереть, чем это.
Кот выгнул спину и умильно замурлыкал, точно самовар завел песню. Юрий внимательно поглядел на него и стал ходить взад и вперед.
- Жизнь заела... скучно, скверно... А впрочем, не знаю что... Но лучше смерть, чем увидеться с ней!
Прошел, тяжело шагая, кучер с ведром воды. И в ведре плавали мертвые желтые листья. На крыльцо дома, видное сквозь ветки, вышла горничная и смотрела на Юрия, что-то говоря. Юрий долго не мог понять, что она говорит ему. Между ним и всем, что его окружало, стала таять и рваться связь. И с каждым мгновеньем он незаметно становился все дальше и дальше, уходя от всего мира в темную глубину своего