читал теоретическую механику.
Его любили слушатели-офицеры, и Гейден умел представлять его манеру преподавать и рассказывал разные о нем истории, всегда в сочувственном тоне.
Как писатель я возобновил с Петром Лавровым знакомство и бывал у него, знавал его супругу и одного из племянников, правоведа, впоследствии крупного судейского чиновника. Эти Лавровы — все псковские, из тамошнего дворянства.
У себя дома он всегда очень радушно принимал, любил разговор на тогдашние злобы дня, но революционером он себя тогда не выказывал ни в чем. Все это явилось позднее. Даже и в мыслительном смысле он не считался очень радикальным. В нем еще чувствовалась гегельянская закваска. Воинствующей публицистикой он в те годы не занимался и к редакции «Современника» близок не был.
Его всего сильнее интересовали тогда философские вопросы, эволюция идей и культурное развитие общества.
Меня как редактора он ни во что не втягивал — противоправительственное, не давал читать никаких прокламаций или запрещенных листков, никогда не исповедовал меня насчет моих идей.
Но я помню, что в нем и тогда мне что-то казалось не то что двойственным, а прикрывающим гораздо более «разрывное» содержание.
Все это ждало момента, чтобы прорваться, а остальное доделали его ссылка и бегство за границу. Но все это случилось уже по прекращении «Библиотеки».
Как сотрудник он не внес в журнал яркой окраски. Ему просто было некогда давать нам что-нибудь более крупное и самостоятельное. Он слишком тогда был занят и преподаванием и сотрудничеством в разных других журналах и изданиях.
Мои дальнейшие встречи с Лавровым относятся уже к заграничной полосе, когда я видал его в Париже.
Научное обозрение поручил я другому «артиллеристу» — А.Н.Энгельгардту, тогда профессору химии.
Он ездил в редакцию забирать книги, производил всегда очень приятное впечатление своей наружностью, тоном и добродушием. Домами я не был с ним знаком.
Тогда никак нельзя было бы подумать, что из него выйдет тот агроном-народник, который выказал в своих письмах в «Отечественных записках» столько таланта, особенно в своем языке.
Степень его тогдашнего политического радикализма трудно было разглядеть; но он, без сомнения, был далек от той народнической концепции агронома, какая явилась у него в деревне.
И на него ссылка — хотя только в свое имение — сильно повлияла, но не сделала из него революционного вожака, как его коллегу по артиллерии Лаврова, а напротив, превратила его в агронома, далекого от всякого бунтарского радикализма.
История не была забыта в «Библиотеке». Я свел знакомство с Н.И.Костомаровым и был истинно доволен, что мог приобрести от него «Ливонскую войну». Тогда гонорар (за исключением таких беллетристов, как Тургенев, Толстой, Гончаров и отчасти Островский) не был еще очень высок. Ученому с именем и талантом Костомарова полистная плата была семьдесят пять — восемьдесят рублей. Сто рублей за статью тогда вряд ли кто получал.
Николая Ивановича я навещал в его квартире на Васильевском острове, помню его голос, произношение с южнорусским оттенком, искренность и даже пылкость его тона, когда он вспоминал что- нибудь из своей молодости или характеризовал те исторические лица, какими особенно интересовался в то время.
Иван Грозный был как раз личность, которую он изучал как психолог и писатель.
Его взгляд казался многим несколько парадоксальным; но несомненно, что в Иване сидела своего рода художественная натура на подкладке психопата и маньяка неограниченного самодержавия. Оценка москвичей, слишком преклонявшихся перед государственным значением Грозного, не могла удовлетворять Костомарова с его постоянным протестом и антипатией к московскому жестокому централизму.
По бытовой истории старого русского общества и раскола мы приобрели тогда в профессоре Щапове очень ценного сотрудника. Но это было уже слишком поздно: он был близок к административной ссылке и лежал в клинике в одном корпусе с Помяловским, где я его и посещал.
У него была запущенная болезнь, которая безобразила его лицо, да и общее его физическое состояние было крайне расшатано, опять-таки от российского недуга — алкоголизма.
Обошлись с ним жестоко: сослали на место его родины, то есть в Восточную Сибирь.
Этот переезд убийственно подействовал на него.
У него я находил молодую девушку (кажется, церковного происхождения), которая и разделила с ним ссылку, сделавшись его женой.
Щапов сохранял тон и внешность человека, прикосновенного к духовному сословию; дух тогдашних политических и общественных протестов захватил его всецело. В его лице по тому времени явился один из самых первых просвещенных врагов бесправия и гнета. Если он увлекался в своих оценках значения раскола и некоторых черт древнеземского уклада, то самые эти увлечения были симпатичны и в то время совсем не банальны.
Из писательниц уже с именем я постарался о привлечении таких беллетристов, как Марко Вовчок (г- жа Маркович), В.Крестовский-псевдоним (то есть Н.Д.Хвощинская) и ее сестра, писавшая под псевдонимом Весеньев.
С Марко Вовчок у меня не было личного знакомства. Она проживала тогда больше за границей, и от нее являлся всегда с рукописью молодой человек, фамилию которого не вполне тоже припоминаю; кажется, г-н Пассек. Она дала нам несколько рассказов, но уже не из лучшего, что она писала.
С Хвощинской у меня вышла интересная переписка, прежде чем она стала сотрудницей «Библиотеки».
Тогда в «Отечественных записках» Краевского стали появляться в 60-х годах критические заметки (под мужским именем), где разбирались новости журнальной беллетристики, и когда в начале 1863 года появилась рецензия на две первых части моего романа «В путь-дорогу», я стал разыскивать, кто этот критик, и чрез М. П.
Федорова, приятеля сыновей Краевского, узнал, что это давнишняя сотрудница «Отечественных записок» Н.Д.Хвощинская. Она еще не была тогда замужем и давно уже, с первых своих вещей, подписывалась «В.Крестовский»; и слово «псевдоним» стала прибавлять к этому имени с тех пор, как появился подлинный В. (то есть Всеволод) Крестовский, поэт, тогда еще студент Петербургского университета.
Автор рецензии очень сочувственно отнесся ко мне как молодому беллетристу; но самую личность героя она подвергла довольно строгому моральному анализу, найдя, что он только «сентиментальный эгоист».
По тону этой оценки я уже предчувствовал, что эго писала женщина, но не подозревал, что это Хвощинская. Она до того не печатала никогда критических статей под своим известным псевдонимом.
Я написал ей письмо в Рязань, где она всегда жила еще при своей покойной матери.
Ни в Москве, ни в Петербурге я ее никогда и нигде не встречал; знал только, что она уже старая девица и очень дурна собою, хотя и имела роман в писательском мире.
Надежда Дмитриевна ответила мне очень милым письмом, написанным с ее обычной теплотой приподнятого стиля и блестками проницательного ума.
Сделавшись редактором, я сейчас же написал сам небольшую рецензию по поводу ее прекрасного рассказа «За стеной», появившегося в «Отечественных записках». Я первый указал на то, как наша тогдашняя критика замалчивала такое дарование.
Если позднее Хвощинская, сделавшись большой «радикалкой», стала постоянным сотрудником «Отечественных записок» Некрасова и Салтыкова, то тогда ее совсем не ценили в кружке «Современника», и все ее петербургские знакомства стояли совершенно вне тогдашнего «нигилистического» мира.
Мне было особенно приятно высказаться о ней, что я сделал вполне бескорыстно, не желая вовсе привлечь ее во что бы то ни стало к журналу.
Когда она приехала пожить в Петербург, и мы с ней лично познакомились и сошлись, она написала для «Библиотеки» прелестный рассказ «Старый портрет — новый оригинал», навеянный посещением