сотрудников «Библиотеки» Карнович работал и там; но мы с ним в ту зиму были очень мало знакомы. В студенческих кружках, с какими я начал водиться, еще наезжая из Дерпта, были пылкие сторонники идей, которым до появления «Отцов и детей» еще никто не давал прозвища «нигилистических». Я был уже знаком с студентом Михаэлисом, братом г-жи Шелгуновой, тогдашним вожаком петербургского студенчества, приятелем М.Л. Михайлова, которого я видал в этом же кружке.
Но личного знакомства с «Современником» так и не вышло вплоть до отъезда моего за границу в 1865 году.
Добролюбов уже умирал. Его нигде нельзя было встретить. И вышло так, что едва ли не с одним из корифеев литературного движения той эпохи я лично не познакомился и даже не видал его, хотя бы издали, как это случилось у меня с Чернышевским.
А ведь Добролюбов — мой земляк, нижегородец и мой ровесник — 1836 года. Дом его отца, протоиерея Никольской церкви, приходился против нашего флигеля на Лыковой дамбе. Отца его я видал очень часто, хотя он был настоятелем не нашего прихода.
Помню его несколько суровую наружность, с черной бородой и в очках — как он едет в санях в консисторию, где состоял членом. В его доме долго жило семейства князя В.Трубецкого, куда «Николаша» Добролюбов ходил еще семинаристом, а позднее студентом Педагогического института, переписывался с свояченицей князя, очень образованной дамой (моей знакомой) Пальчиковой, урожденной Пещуровой. И при мне в Дерпте у Дондуковых (они были в родстве с Пещуровыми) кто-то прочел вслух письмо Добролюбова — тогда уже известного критика, где он горько сожалеет о том, что вовремя не занялся иностранными языками, с грехом пополам читает французские книги, а по-немецки начинает заново учиться.
Не встретился я ни в эту, ни в следующую зиму и с преемником Добролюбова по литературной критике, Антоновичем.
Меня притягивал особенно сильно театр.
Дела мои стояли так. Литературно-театральный комитет (где большую роль играл и Краевский) одобрил после «Фразеров», принятых условно, и «Однодворца» и «Ребенка» без всякого требования переделок.
Обе пьесы лежали в цензуре: драма «Ребенок» только что туда поступила, а «Однодворец» уже несколько месяцев раньше.
Тогда театральная цензура находилась в Третьем отделении, у Цепного моста, и с обыкновенной цензурой не имела ничего общего; а «Главное управление по делам печати» еще не существовало.
Справиться обо всем этом надо было у тогдашнего начальника репертуара императорских театров, знаменитого П.С.Федорова, бывшего водевилиста и почтового чиновника.
Я уже являлся к нему студентом, и он меня любезно принял.
Он посоветовал мне самому поехать к цензору И.А.Нордштрему и похлопотать.
Обе мои пьесы очень нравились комитету. «Однодворца» еще не предполагалось ставить в тот же сезон, из-за цензурной задержки, а о «Ребенке» Федоров сейчас же сообщил мне, что ролью чрезвычайно заинтересована Ф.А.Снеткова.
— Наш первый драматический сюжет, — прибавил он в пояснение.
— Вы поезжайте к ней теперь же. Она очень желает с вами познакомиться.
Это было для меня особенно приятно.
Снеткову я уже видал и восхитился ею с первого же раза. Это было проездом (в Дерпт или оттуда), в пьесе тогдашнего модного «злобиста» Львова «Предубеждение, или Не место красит человека».
Такой милой, поэтичной ingenue я еще не видал на русской сцене.
А к 1861 году Фанни Александровна сделалась уже «первым сюжетом», особенно после создания роли Катерины в «Грозе» Островского.
Она жила с своей старшей сестрой, танцовщицей Марьей Александровной, у Владимирской церкви, в доме барона Фредерикса. Я нашел ее такой обаятельной, как и на сцене, и мое авторское чувство не мог не ласкать тот искренний интерес, с каким она отнеслась к моей пьесе. Ей сильно хотелось сыграть роль Верочки еще в тот же сезон, но с цензурой разговоры были долгие.
Цензор Нордштрем принимал в своем кабинете, узкой комнатке рядом с его канцелярией, где в числе служащих оказался и один из сыновей Фаддея Булгарина, тогда уже покойного.
Проникать в помещение цензуры надо было через лабиринт коридоров со сводами, пройдя предварительно через весь двор, где помещался двухэтажный флигель с камерами арестантов. Денно и нощно ходил внизу часовой — жандарм, и я в первый раз в жизни видел жандарма с ружьем при штыке.
Мои хождения в это «логово» жандармерии продолжались очень долго. Убийственно было то, что тогда вам сразу не запрещали пьесу, а водили вас месяцами, иногда и годами.
Ни «Однодворца», ни «Ребенка» Нордштрем не запрещал безусловно, но придерживал и кончил тем, что в конце лета 1861 года я должен был переделать «Однодворца», так что комедия (против печатного экземпляра) явилась в значительно измененном виде.
«Ребенка» мне удалось спасти от переделки; но за разрешением я походил-таки вплоть до начала следующего сезона.
Раз эта волокита так меня раздражила, что я без всякой опаски в таком месте, как Третье отделение, стал энергично протестовать.
Нордштрем остановил меня жестом:
— Вы студент. И я был студент Казанского университета. Вы думаете, что я ничего не понимаю?
И, указывая рукой на стену, в глубь здания, он вполголоса воскликнул:
— Но что же вы прикажете делать с тем кадетом? А тот «кадет» был тогдашний начальник Третьего отделения, генерал Тимашев, впоследствии министр внутренних дел.
И он действительно был экс-кадет, учился где-то, не то в Пажеском корпусе, не то в тогдашней Школе гвардейских подпрапорщиков.
Но что вышло особенно курьезно, это то, что тотчас за либеральной фразой цензора в дверь просунулась голова ражего жандармского «вахтера», и он пробасил:
— Ваше превосходительство, генерал уехал!
Значит, вам всем — чинушам — можно идти по домам!
Через Фанни Снеткову и позднее П.Васильева и актера-писателя Чернышева я вошел и в закулисный мир Александрийского театра.
Печальное воспоминание оставила во мне «Александринка» после воскресного спектакля, куда я попал в первый раз, переезжая в Дерпт в ноябре 1855 года, — особенно во мне, получившем от московского Малого театра еще в 1853 году такой сильный заряд художественных впечатлений.
С тех пор я имел случай лучше ознакомиться с русской драматической труппой Петербурга. Первая героиня и кокетка в те года, г-жа Владимирова, даже увлекла меня своей внешностью в переводной драме О.Фёлье «Далила», и этот спектакль заронил в меня нечто, что еще больше стало влечь к театру.
В той же «Далиле» я видел и Снеткову, и Самойлова, и тогда только что выступившего в роли любовника Малышева, товарища Снетковой по Театральному училищу.
Но все-таки я не видал до зимы 1860–1861 года ни одного замечательного спектакля, который можно бы было поставить рядом с тем, что я видел в московском Малом театре еще семь-восемь лет перед тем.
Нравы закулисного мира я специально не изучал. В лице тогдашней первой актрисы Ф.А.Снетковой я нашел питомицу Театрального училища, вроде институтки. Она вела самую тихую жизнь и довольствовалась кружком знакомых ее сестры, кроме тех молодых людей (в особенности гвардейцев, братьев Х-х), которые высиживали в ее гостиной по нескольку часов, молчали, курили и «созерцали» ее.
Она почти нигде не бывала в городе. Раз я стал ей говорить на эту тему.
— Артистке надо знать жизнь всяких слоев общества. Вот вы, Фанни Александровна, играете Катерину в «Грозе» и создаете поэтичный образ, но, согласитесь, вы ведь не видели, наверно, ни одной такой купчихи? Почему вы летом не поездите по Волге, на пароходе?
— Как же это? Сестрица не так здорова, а одна… я не могу…