ступени мостка совсем осклизлыми, – я подтянула тело по бревнам и в два приема перекинула его через край, она рухнула вниз с глухим всплеском, подняв небольшой фонтанчик мутных брызг. Не оборачиваясь, шатаясь от усталости, цепляясь за перила, я прошла в дом – надо было еще привести все в порядок, слишком явно бросалось в глаза, что по полу совсем недавно волокли что-то мокрое и тяжелое. Я протерла пол влажной тряпкой, вынесла ведро на крыльцо, тяжело дыша, шагнула через ступени обратно – и потеряла сознание.
Не помню, сколько я пролежала в этом положении, но, наверное, совсем недолго. Меня привел в себя телефонный звонок – с еще затуманенным сознанием я шагнула, шатаясь, к телефону и машинально подняла трубку к уху. Если бы не послеобморочное состояние, я не стала бы подходить к аппарату, но провидение и тут сыграло мне на пользу, потому что информация, почерпнутая мною из короткого, поддержанного мною разговора, меня потрясла!
Торопливый тенорок, принявший меня за женщину, что сейчас уже вторично, вниз лицом, промокала насквозь под водяными струями в грязной канаве, сообщил: тот, кому я мщу, – жив! Тридцать лет моих молитв не прошли даром – он гнил сейчас заживо в небеленых стенах богадельни, в полном маразме, на провисшей панцирной койке, на липких от мочи простынях, с резиновым бруском манной каши на железной тарелке, среди равнодушия и молодого смеха младшего медперсонала! Я не знала, что это было именно так, но он не мог, просто не мог доживать иначе – иначе на что же ушли тридцать лет моих молитв?!
Он был жив, но мог умереть с минуты на минуту. Стоило ли мне ехать к месту его обитания и, рискуя собой, приблизить время кончины? Адрес у меня был, но существовала и опасность, что меня там запомнят. Нет, день-два не имели для меня решающего значения. Но значение имело иное – теперь, когда выяснилось, что мой первый муж жив, из всех свершенных мною возмездий можно было извлечь другой толк; и я поняла и детально продумала все это, возвращаясь из этого загородного дома на первой остановившейся рядом со мной попутке. И причиной моих раздумий на этот раз была Илона.
Все свое свободное время после смерти Вадима она проводила у меня. Зачем? Что было делать ей, этой молодой красивой женщине, обремененной семьей и увлеченной интересной работой, у постели полуживой от горя старухи? В милосердие я не верю – я перестала в него верить в тот день, когда он ушел от меня, ведь он не был милосерден к моей любви! Значит, думала я, значит… И тут в моей голове, как в диафильме, пронесся некий видеоряд: всегда слишком внимательный взгляд Илоны, всегда ее очень уж осторожные расспросы о наших отношениях с Вадимом, всегда ее излишне бесшумная походка и чересчур пристальное наблюдение за мною! Если эта женщина столько лет могла скрывать, что отец ее жив, значит, она прекрасно умеет владеть собой. И стоит ей только заподозрить… А теперь, припоминая каждую мелочь, я была почти уверена в том, что она уже кое-что заподозрила… Тогда мне недолго останется наслаждаться моей местью.
И это все меняло.
Вот что заставило меня торопиться, вот почему я не могла – просто не успевала – придумать для этой единственной симпатичной мне женщины более легкую и красивую смерть. Она умерла через минуту после того, как вошла ко мне – не закрывая входной двери, еще у порога я попросила Илону сходить в аптеку, она развернулась, шагнула к перилам – и мне оставалось только подхватить ее за ноги, удивительно легкую, красивую – и перекинуть вниз. Я очень надеюсь, что она так и не сумела понять, что с нею произошло. Да так и было – вы ведь говорили сами, что Илона умерла сразу же, как только пролетела восемь лестничных пролетов и рухнула вниз головой на площадку первого этажа.
Я рада, что не видела ее мертвой. И теперь она останется в моей памяти той милой строгой красивой молодой женщиной, которая приходила ко мне со словами утешения и, кажется, единственная из всей этой семейки не питала на мой счет никакой корысти. Я очень виновата перед ней, но было бы ошибкой считать, что меня мучает совесть – нет, я не испытываю никаких мук, все муки отыграли во мне и затихли, получив дань расплаты – расплаты за ту обиду, которая была ровесницей Илоны и которая угасла только теперь. Только теперь, через тридцать лет.
– Его звали Кирилл Алтухов. Может быть, если бы мы знали отчество Борюсика, то разгадка пришла бы раньше, – устало говорила я по дороге на дачу. Как легко было понять, мы ехали туда, чтобы собрать вещи и навсегда покинуть дачу Капитолины. – …Да, его звали Кирилл Алтухов, и он был владельцем той самой картины, которую он не взял с собой в новую семью, почему – бог весть, может быть, он думал, что у Капы, такой далекой от живописи, она будет в большей сохранности: ведь ей никогда не пришло бы в голову вскрыть портрет гусара, а на самого гусара вряд ли кто-нибудь покусился бы… Но через тридцать лет Алтухов заболел, стал опускавшимся на глазах стариком. Однако Вадим, часто навещавший отца, каким-то образом вычленил из его бессвязного бормотания важные сведения: бывшая жена Кирилла Андреевича, сама того не ведая, владеет целым состоянием в виде картины, которая давно считается утерянной. И Вадик решается на это авантюрное предприятие, которое заканчивается для него гибелью. И не только для него – почти для всех, кто был ему дорог…
– Наверное, бог все-таки есть на этом свете, – продолжила я после небольшой паузы. – Как ни старалась Капа, а Борюсик все-таки не может наследовать отцу: Алтухов-старший умер на несколько часов раньше Илоны, следовательно, Илонино состояние перейдет к другим их родственникам.
– Да, но где же все-таки эта картина? – пискнула тетя Мила.
– Я думаю, Капа спрятала ее в диване.
– Где-где?
– В диване… Да, наверное, это так. Не зря же Капитолина валилась на него всякий раз, как ее кто-то навещал: своего рода охрана. Вот бы посмотреть на эту картину! – сказала я задумчиво. – Глянуть, из-за чего весь сыр-бор разгорелся…
И тут тетя Мила неожиданно сказала такие слова:
– Глянуть, я думаю, возможно. Картину скоро покажут искусствоведам… Но ты ничего не поняла, Женечка, если решила, что «сыр-бор» разгорелся из-за картины!
У меня оставалось еще одно дело. Последнее.
Через два дня после похорон Илоны я стояла у дверей квартиры, где некогда проживала убитая. Марина, я знала, все еще оставалась в больнице. Но теперь у меня не было оснований беспокоиться за ее безопасность.
– А, это вы, – равнодушно сказал мне Петр Назаров, отец Марины и Аленки и с позавчерашнего дня – безутешный вдовец.
О встрече мы договорились с ним по телефону. Действительно, очень представительный, подтянутый пожилой мужчина смотрел на меня каким-то бесцветным, невыразительным взглядом.
– У меня нет времени. Извините, но – совсем нет. Через три часа у меня самолет. – Ильинский стоял в дверях, не давая мне пройти в квартиру. – Сейчас я принесу вам деньги.
– Разрешите все же мне войти. Я ненадолго, Петр Назарович.
– Простите, но…
– Мне только нужно узнать: почему вы не сказали мне всю правду. Вы же, наверное, не хотите выяснять этот вопрос здесь, на лестнице?
– О господи, – устало сказал Ильинский. Повернулся и, не оборачиваясь, ушел в глубь квартиры, оставив входную дверь открытой. Я вошла следом за ним.
Первой, кого я там увидела, была… Марина. Она сидела на софе, обхватив колени руками, и совершенно безучастно смотрела, как я входила.
На большом полированном столе, сидя за которым мы разговаривали здесь в прошлый раз, стояла раскрытая дорожная сумка. На спинках и сиденьях стульев лежала и висела одежда – хозяева собирались в дорогу.
– Марина? Здравствуйте. Что вы тут делаете? – удивилась я.
– Это мой дом.
– Да, но… разве вас уже выписали из больницы?
– Я забрал дочь из этой больницы, где никто не может обеспечить ее безопасность, – ответил вместо Марины ее отец. – Через три часа мы улетаем. Продолжим лечение за границей. Я обо всем договорился. Вот, – он взял со стола и протянул мне плотный конверт, в котором, как было нетрудно догадаться, лежали деньги. – Здесь та сумма, о которой вы договаривались с моей женой за… за охрану Мариночки. Вы ведь пришли за этим?