— Очень хорошо.
— Наш командующий — генерал Обрегон.[10]
— Очень хорошо.
— В столице объявили замирение. А нас распустили по домам.
— Не торопись. Вели своим оружия не сдавать, еще пригодится. Замирение долго не протянется.
— Слышали, новый мятежник выискался — падре Рентериа. Отряд собрал. К нему примкнем или против него выступим?
— О чем тут толковать. Надо поддержать правительство.
— Так ведь мы не регулярная армия, мы партизаны, как бы нас мятежниками не объявили.
— Тогда отправляйся на покой.
— Это мне-то на покой? Мне? После всего?
— Что ж, сам смотри, тебе видней.
— Когда так, пойду на подкрепление к нашему старикану. Клич у них больно мне по душе пришелся. К тому же с падре идти — спасение души обеспечено.
— Что ж, тебе видней.
Педро Парамо сидел в старом плетеном кресле у больших ворот Медиа-Луны. Светлели, истаивая, последние ночные тени. Он сидел у ворот уже добрых три часа. Но спать ему не хотелось. Он давно забыл, что такое сон и время. «Мы, старые люди, мало спим, а то и вовсе не спим. Разве что вздремнем иногда. Да и задремлешь — все думаешь, думаешь. Что еще остается нам, как не думать». Он помолчал и добавил вслух:
— Теперь скоро. Теперь уже скоро.
А мысли все текли: «Ты давно покинула этот мир, Сусана. Был такой же ранний час, только еще бледней алела полоска зари. И тусклый свет ее, так же как сегодня, едва пробивался сквозь белесую мглу. Да, был тот же самый час. И вот так же сидел я здесь у ворот и смотрел на светлеющий край неба; смотрел, как ты уходила от меня по светлой небесной дороге, туда, во внезапно распахнувшуюся лучезарную даль. Уходила невозвратимо, и тени земли скрыли тебя от моего взора.
Тогда я видел тебя в последний раз. Ты прошла мимо, и на твоем пути зашелестели задетые твоим случайным прикосновением ветви деревьев, цветущих в обители блаженных. И вместе с твоим дыханием развеялись по ветру лепестки их облетевших цветов — последнее воспоминание о рае. Ты исчезла, а я звал тебя: „Вернись, Сусана!“»
Педро Парамо шевелил губами, что-то шептал. Потом он сомкнул губы и приоткрыл глаза, и в зрачках его отразился отблеск забрезжившего дня. Рассветало.
В тот же рассветный час мать Гамалиэля Вильяльпандо, донья Инес, подметала улицу перед лавкой своего сына. Неожиданно в полуоткрытую дверь метнулся неизвестно откуда взявшийся Абундио Мартинес. Гамалиэль лежал на прилавке и спал сном праведника, прикрыв лицо широкополым сомбреро — чтобы не беспокоили мухи. Абундио пришлось ждать пробуждения Гамалиэля довольно долго, до той самой минуты, когда донья Инес кончила подметать улицу, вошла в лавку и растолкала сына, двинув его под бок ручкой метлы.
— Вставай! — орала она. — Покупатель пришел.
Ворча и чертыхаясь, Гамалиэль уселся на прилавке, через силу разлепил глаза, красные от вечного недосыпания и обильных выпивок, — он никогда не отказывался, если его приглашали пропустить стаканчик за компанию. Так он просидел несколько минут, кляня свою мамашу, самого себя и эту стерву, собачью жизнь; затем улегся на бок, свернулся калачиком и снова уснул.
— Пьяницы чертовы! — продолжал он браниться сквозь сон. — Только и думают, как бы надраться с утра пораньше, а я за них отдувайся.
— Сыночек ты мой хороший! Уж ты его прости, Абундио. Замучили его вчерашние проезжающие, сидели тут допоздна, накачивались. А что это ты и впрямь в этакую рань? — Она снова перешла на крик: Абундио был туг на ухо.
— Да так, ничего особенного. Четвертинку бы мне — вот и вся нужда.
— Никак, твоей Рефухио опять худо стало?
— Померла моя Рефухио, мамаша Вилья. Вчера померла, часов в одиннадцать ночи. А ведь сказать, чего только я не делал. Осликов продал. Продал, не посмотрел, только бы снова она здоровая у меня была.
— Как, говоришь? Что-то не разобрала я. Или ты ничего не сказал? А?
— Я говорю, что всю ночь возле покойницы просидел, возле Рефухио. Преставилась она вчера к ночи.
— Чуяло мое сердце — покойником пахнет. Ты подумай только, — подивилась донья Инес. — Я даже Гамалиэлю сказала: «Не иначе, — говорю, — умер у нас кто-то в Комале, так и тянет покойником». А он и слушать не стал. Да и где ему было, умаялся он вокруг этих проезжающих, обхаживал их, обхаживал, ну и хватил лишку. Он, когда выпьет, сам знаешь, палец ему покажи — смеяться будет и не слушает ничего, хоть тут дом гори. Вот беда-то. А позвал ты кого, чтобы над телом молитвы читали, как положено?
— Никого не позвал, мамаша Вилья. Потому и прошу четвертинку — горе размыкать.
— Неразбавленной дать, что ли?
— Неразбавленной, мамаша Вилья. Память быстрей отшибет. Давайте скорей, времени у меня мало.
— Ладно. Вот тебе стакан чистого спирта. Плати, как за разбавленный, ради тебя исключение делаю. А покойнице — передай ей от меня, что я всегда к ней всей душой была, пусть не забывает обо мне на том свете.
— Передам, мамаша Вилья.
— Только ты ей про это сейчас же скажи, сразу, пока дух от тела не отошел.
— Да уж скажу. Она ведь тоже — это я точно знаю — на вас большую надежду имеет, что вы об душе ее молиться будете. Как она, мученица моя, перед смертью тосковала, что некому ей грехи отпустить.
— А что ж ты не сбегал к падре Рентериа?
— Бегал, да мне говорят: нету, ушел в горы.
— Это в какие же такие горы?
— Бог его знает, в здешние, надо быть. Против власти пошел воевать, да не один, с отрядом.
— Вот так так. И он туда же? Несчастные мы, Абундио, горемычные!
— А я, мамаша Вилья, так располагаю, что нам от этого ни холодно, ни жарко. Нам это все едино, мамаша Вилья. Налейте-ка мне еще стаканчик, все равно тайком меня угощаете, раз Гамалиэль спит.
— Смотри только, не забудь, попроси Рефухио, пусть Господу за меня словечко замолвит, за грехи мои тяжкие.
— Будьте надежны, как приду, так сразу и скажу. А хотите, слово с нее возьму, чтобы не сомневаться вам зря да не изводиться.
— Вот, вот, я уже и сама хотела тебя просить. Ты ведь знаешь, женская наша память… С женщины сразу требовать надо, на месте, после и не добьешься.
— Дайте-ка мне еще четвертиночку. — Абундио Мартинес опять положил на прилавок монету в двадцать сентаво. — Ну, а даром угостите — что же, не откажусь. Раз хозяйка подносит, премного благодарим. Но уж эту, обещаю, домой понесу, возле покойницы выпью, голубочки моей.
— И верно, уходи, Абундио, сын, того и гляди, проснется, а с похмелья он злой бывает. Беги домой, Абундио, да смотри не забудь, передай жене мое поручение.
Он вышел из лавки откашливаясь. Ну и спирт! Чистый огонь! Но ему сказали, так скорей опьянеешь, и он все прикладывался к горлышку, а после обмахивал разинутый рот подолом рубахи. Опорожнив бутылку, Абундио двинулся было к своему дому, где его ждала покойница Рефухио, но вдруг свернул в сторону и пошел вверх по улице; миновав крайние дома, он пустился по дороге, уводившей прочь от селения.
— Дамиана! — позвал Педро Парамо. — Поди-ка спроси у человека — вон идет по дороге, — что ему нужно.
Абундио упрямо двигался вперед, спотыкаясь, мотая головой, ползя на четвереньках. Земля под ним