твои все доносят. Так что зря кличешь смерть — прежде времени она не жалует. Сиди, пане Михул, твой час еще не настал!
Михул, Михул-логофэт! Ворог умный, упорный, неукротимый! Непримиримый до гробовой доски! Во всех делах своих противников вот уж скоро двадцать лет Штефан безошибочно угадывал холеную руку этого немеша, жестокого, как тигр, и хитрого, как лиса. Если есть на свете мудрые подлецы и преступники — вот такой перед князем. Нет, не оправдывает себя подлость, не возмещает ничем пустоты, выеденной ею в душе, всех понесенных от нее невосполнимых утрат. У скольких ведь господарей — во время княжеской чехарды — не перебывал высокородный Михул в логофэтах, в главных советчиках, в наперсниках! И все погибли, и сам он — в изгнании, и нет уже смысла призывать его назад — выгорел разум Михула, привяло сердце в суховее злых интриг, иссякли неистощимые прежде источники ядовитых замыслов. Вот он сидит — уже без прежней личины величавого спокойствия, взъерошенный и злой старик. И испуганный, к тому же, за наглостью и показной дерзостью скрывающий охвативший его страх. Еще бы ему не бояться, попав во власть того, перед кем его вина так безмерна!
Штефану всю жизнь приходилось колебаться между заветами отца, благородного и доброго рыцаря Богдана, и наукой, преподанной их общими врагами — стаей алчных и подлых коршунов, таких, как Петр Арон и этот боярин. Отец учил: будь милостив к врагу, если он повержен, щади побежденного, если сдался, верь людям. Богдан сам держался этих святых правил и потому погиб. Его сын не хотел погибать, не хотел отдавать страну злым и подлым коршунам; а потому — убивал, казнил, бросал врагов в темницы и делал это первым, не дожидаясь, когда подобное учинят с ним самим. А сделав кровавое дело, моля о прощении отца небесного, просил о том и земного, чьим учеником оставался все-таки всю жизнь. А до этого — долго, слишком долго притворялся покорным, служа послушной игрушкой в руках иных бояр. Но это уже — в минувшем. Нет, не будет народ Молдовы стадом козлищ и овнов с волчьей стаей вместо пастырей! Такое недостойно прекрасной земли, завещанной ему отцом!
Вновь полились из уст логофэта пустые, неспособные задеть воеводу упреки. Что враждует с мунтянами. Что глядит в сторону Москвы, за тысячи верст, когда опора — рядом: близкие, милостивые к молдаванам поляки. Штефан внимал вполслуха, думая о своем. Очень жаль будет князю рубить такую умную голову. Но почему могучий ум, некогда в ней гнездившийся, рождал только злые мысли? Разве может доброе сокровище — человеческий разум — всецело отдавать себя служению злым делам? Почему, наконец, логофэт Михул, прекрасно зная, что есть добро, а что — зло, неизменно выбирает второе?
И воевода понял вдруг, что вело пана Михула по этому пути.
Михул-логофэт в душе всегда был холуй, при всех своих достоинствах и познаниях, при всем уме. В душе вельможного пана всегда был смрадный тайный угол, где сидел злой, трусливый и льстивый раб. И бог у этого существа был один — хозяйская плеть. Этот раб и был во все годы повелителем пана Михула, из тайной своей берлоги подергивая нити, управлявшие разумом и волею логофэта, подобно тому, как сам логофэт издали правил делами своих сторонников. Коварный и льстивый раб в душе пана Михула всю жизнь искал хозяина себе по нраву — жестокого, подлого и злого, но главное — сильного, умело и без пощады охаживающего плетью покорные рабьи спины. По сей причине и менял без конца повелителей Михул-логофэт. Готовно вступал на службу тому, кого принимал за такого господина; но тут же, увидев, что ошибся, отступался от него, а чаще — губил. К Богдану-князю служить не шел: почел его благородство слабостью. На призывы Штефана к примирению не отвечал: увидел, что сын Богдана честен, а значит, по рабьим меркам, также слаб. Звал молдавского логофэта в подканцлеры также Казимир, но Михул извинился, сослался на годы; не усмотрел холуй, живущий в душе Михула, в особе польского круля величия и силы, достаточно злой, чтобы быть вровень с его рабьей мечтой. Лишь один Мухаммед-султан, пожалуй, был достоин поклонения и службы Михула-логофэта; отсюда и дела предателя-немеша во все последние годы. Всю долгую жизнь боярин Михул искал себе плеть по шкуре и по нраву. И вот увидел ее в руке султана, но слишком поздно.
— О многом держал ты ныне речь, боярин, — сказал Штефан. — Об одном забыл: что вся алчность и спесь твоя и людей твоих, изменников, не стоит в глазах господа единой сиротской слезы; вы же пролили море слез и крови. Разве не так?
— То все — от твоего, князь, упорства, — набычился Михул.
— Не сказал ты еще, боярин, — продолжал Штефан, — что мало тебе показалось сей крови и слез; что ехал, пане Михул, к царю бесермен, дабы пасть поганому в ноги, молить его не снимать осады с моей столицы, не уходить с поганым войском с моей земли. Разве сие не правда?
— Правда, княже! — Михул, наконец, гордо поднял голову. — Правда, княже, за тем и ехал. А как иначе? Как оставить без кары твое своеволие и лютость? Только султан и без меня знает, что оставлять тебя небитым — великий грех. Есть у светлого царя осман на твой кожух острое шило, княже! Готов на твою шею, воевода, добрый аркан!
— Не аркан — лале, — холодно усмехнулся Штефан. — Золотой. Мне сейчас золото позарез нужно, казна пуста. Твою милость, пане, судить не берусь, хоть я твой господарь: годы твои не те, не хочу греха. Без греха твою милость судить будут старцы славных родов боярских, по рождению и возрасту равные пану Михулу, логофэту бывшему. Что приговорят старые воины — то и будет с тобой; какою мерой целый век меришь, такою и тебе отмерится. На султана же не надейся. Скоро ли, долго ли, — поганый уйдет.
— Недолго, государь, недолго уже, — раздался громкий голос у входа. И в шатер, держа в руках гуджуманы и шлемы, один за другим вступили капитан Балмош, Велимир Бучацкий и боярин Ион Арборе. За ними виднелись встречавшие боевых товарищей Михай Фанци, капитан Чербул, сияющий от радости Влад.
Витязи преклонили колени, целуя руку господаря.
Штефан жадно всматривался в исхудавшие, но довольные лица нежданных гостей.
— Дозволь, государь, молвить, — склонился Балмош. — Бесермены оставляют Сучаву. Пушки снялись еще вчера, сегодня поганые всем войском двинутся, наверно, в путь.
— Куда? — в нетерпении перебил князь.
— Откуда явились, княже, куда же еще! — не утерпел поляк. — Армия султана еще не выступила, но готова к тому. А Сучава свободна, ваше высочество, — широко улыбнулся могучий рыцарь. — Дорога свободна, мы доскакали по ней, не встретив ни единого врага!
— А пан портарь? — спросил князь.
— Его милость пан Шендря остался в крепости, с воинами, — объявил Балмош. — А вдруг поганые передумают.
— Теперь уж не передумают, — сказал Штефан, кивая в сторону Михула, ссутулившегося возле стола. Некому более их в том убеждать.
Повелев приготовить изголодавшимся сучавским витязям обильный ужин, воевода позвал всех за собой, не забыв также пленного логофэта. За кустами, окаймлявшими поляну в новом лагере, все увидели большую свежевырытую яму, такую глубокую, что увидеть дно мог только тот, кто подходил к самому ее краю. Капитаны и бояре придвинулись вплотную; снизу бешеными глазами на них смотрел вельможный пан Ионашку Карабэц.
— Кормить сей вечер боярина как следует, завтра у боярина божий суд назначен, — сказал воевода Русичу. — Пане Михул, что с тобою? — с неожиданной для себя тревогой спросил князь.
Вельможный боярин Михул, однако, не слышал уже человека, с которым столько лет враждовал. Логофэт лежал, раскрыв недвижные глаза, вцепившись тонкими пальцами в густую лесную траву.
У старого Михула, недаром приведенного князем к устроенной в кодрах земляной темнице, не выдержало сердце, и только Штефан знал — почему. Только воевода, да еще, пожалуй, портарь Шендря ведали, что Ионашку Карабэц старому логофэту приходится родным сыном, прижитым втайне, во время бурных событий почти сорокалетней давности, когда усадьба этой немешской семьи была захвачена отрядом Михула, а владелец ее — увезен в Сучаву, на суд очередного властителя. Боярина, считавшегося отцом Ионашку, тогда пощадили и отпустили домой. И тайна рождения буйного пана осталась скрытой почти от всех, в том числе и от самого Карабэца.
— Теперь судьей ему будет сам господь, — молвил воевода, снимая соболью шапку и истово крестясь. — Иди, пане Михул, к господу, расскажи, что содеял!
На заре Войку был готов к поединку. Божий суд — важное дело, кровавое, божий суд — опаснее боя в чистом поле или на стенах крепости: один из двоих должен расстаться с жизнью. И молодой капитан