этого я чувствую себя ужасно.
— На строительном факультете горел свет?
Сара посмотрела на Линли невидящим взглядом. Казалось, она пыталась воссоздать зрительный образ.
— Свет. Думаю, да. Но я не уверена.
— Вы кого-нибудь видели?
— На острове нет. И на болотах тоже, был слишком густой туман. Когда я свернула на Ленсфилд-роуд, мне встретились велосипедисты, и, конечно, там были машины. Но больше я ничего не помню.
— Почему вы выбрали именно остров? Почему не стали рисовать в Гранчестере? Особенно когда увидели утром туман.
Румянец на коже Сары стал еще ярче. Словно почувствовав это, она поднесла руку к вороту рубашки и принялась теребить пальцами ткань, пока ей не удалось застегнуть пуговицу.
— Не знаю, как объяснить вам. Могу только сказать, что я просто выбрала этот день, я заранее планировала поехать на остров и отступить от задуманного означало бы признать свое поражение. Я не хотела этого делать. Звучит чересчур выспренно. Похоже на навязчивую идею. Но именно так все и было. — Сара поднялась. — Пойдемте со мной, — сказала она. — Есть только один способ вам объяснить.
Оставив чашку с какао и животных, она повела полицейских в заднюю часть дома, где распахнула полуприкрытую дверь и впустила их в свою мастерскую. Это была большая, светлая комната с четырьмя прямоугольными окнами в потолке. Линли остановился у порога, окинув комнату взглядом и понимая, что она служила немым подтверждением рассказа Сары Гордон.
Стены были увешаны огромными набросками, сделанными угольным карандашом, — человеческий торс, отдельная рука, два сплетенных обнаженных тела, лицо с поворотом в три четверти — всевозможные предварительные зарисовки, которые делает художник перед тем, как приступить к новой работе. Но вместо готовых полотен, для которых эти наброски могли служить исходным материалом, к стенам были прислонены многочисленные незаконченные холсты, начатые и брошенные на полпути. На большом рабочем столе помещалось множество атрибутов художника: кофейные банки с чистыми, сухими кистями; бутылки со скипидаром, льняным маслом и лаком; нераспечатанная коробочка сухих пастелей; больше дюжины тюбиков краски с написанными от руки наклейками. Но все это было расставлено так аккуратно и ровно, словно на причудливой выставке в музее замка, посвященной одному дню из жизни художника.
В воздухе не чувствовалось запаха красок или скипидара. Никаких разбросанных по полу набросков, говорящих о творческом вдохновении и таком же быстром спаде. Никаких почти законченных картин, ожидающих, чтобы их покрыли лаком. Было очевидно, что кто-то регулярно убирался в комнате, потому что светлый дубовый пол сверкал, словно под стеклом, и нигде не было заметно ни следа пыли или грязи. Кругом признаки запустения и заброшенности. Только один мольберт с холстом стоял прикрытый заляпанной красками тканью под одним из окон, но даже к нему, по-видимому, давно не прикасались.
— Когда-то это был центр моего мира, — спокойно произнесла Сара Гордон. — Вы понимаете, инспектор? Я хотела, чтобы все опять вернулось.
Линли заметил, что сержант Хейверс прошла в угол комнаты, где над рабочим столом были надстроены полки. На них лежали коробки с устройствами для показа слайдов, блокноты для набросков с загнутыми уголками, коробочки со свежими пастелями, большой рулон холстов и множество инструментов — от ножей для наложения и смешения красок до пассатижей. Сам стол был прикрыт большим листом стекла с шероховатой поверхностью, к которой сержант Хейверс вопросительно притронулась кончиками пальцев.
— Для растирания красок, — объяснила Сара Гордон. — Я сама растирала краски.
— Значит, вы пурист, — заметил Линли. Сара улыбнулась с той же покорностью, какая слышалась в ее голосе:
— Когда я впервые начала рисовать, а это было много лет назад, я хотела, чтобы каждая часть картины была моей. Я хотела быть в каждой картине. Я даже пилила доски, чтобы сделать подставки для холстов. Тогда я хотела быть пуристом.
— Вы потеряли эту чистоту?
— Успех портит все. Со временем.
— А у вас был успех. — Линли подошел к стене, где один над другим висели большие угольные наброски Сары. Он принялся их рассматривать. Рука, кисть, очертания подбородка, лицо. Он вспомнил о Королевской коллекции набросков Леонардо да Винчи. Сара была очень талантлива.
— В некоторой степени да. У меня был успех. Но для меня это значило меньше, чем душевное спокойствие. И вчера утром я искала именно его.
— Обнаружение тела Елены Уивер положило этому конец, — заметила сержант Хейверс.
Пока Линли рассматривал ее наброски, Сара подошла к закрытому холсту. Художница подняла руку, чтобы поправить на нем льняное покрывало, возможно, чтобы они не увидели, как деградировала она в своем творчестве, но внезапно остановилась и, глядя на них, переспросила:
— Елена Уивер? — Ее голос звучал до странности неуверенно.
— Погибшую девушку, — ответил Линли. — Елену Уивер. Вы ее знали?
Сара повернулась к ним. Она беззвучно шевелила губами. Через минуту она прошептала:
— О нет.
— Мисс Гордон?
— Ее отец. Энтони Уивер. Я знаю ее отца. — Она нащупала высокий табурет рядом с холстом и села на него. — О боже. Мой бедный Тони. — И, словно отвечая на вопрос, которого никто не задавал, она жестом обвела комнату. — Он был одним из моих учеников. Пока в начале прошлой весны не вступил в борьбу за Пенфордскую кафедру, он был одним из моих учеников.
— Учеников?
— Несколько лет я давала здесь уроки. Сейчас я уже этим не занимаюсь, но Тони… Доктор Уивер приходил почти на все. Я также занималась с ним отдельно. Я знала его. Какое-то время мы были близки. — Глаза Сары наполнились слезами. Она быстро смахнула их.
— И вы знали его дочь?
— Немного. Я видела ее несколько раз в начале прошлого осеннего триместра, когда он приводил ее с собой в качестве натурщицы для класса.
— Но вчера вы ее не узнали?
— Как я могла? Я даже не видела ее лица. — Сара опустила голову, быстро подняла руку и провела ею по глазам. — Это убьет его. Она была для него всем. Вы с ним уже говорили? Он… Но конечно же вы с ним говорили. Зачем я спрашиваю? — Она подняла голову. — Как он?
— Смерть ребенка — всегда тяжелое испытание. — Но Елена была для него больше, чем просто ребенок. Он говорил, что она его надежда на искупление. — Сара обвела глазами комнату, и на лице у нее отразилось презрение. — А я в это время, бедная маленькая Сара, размышляла, смогу ли я опять рисовать, смогу ли создать еще одну картину, смогу ли… в то время как Тони… Как я могла быть такой эгоисткой?
— Вы не должны себя винить за то, что хотели вернуться к своему творчеству.
Линли подумал, что это самое правильное желание. Он размышлял о картинах, висевших в ее гостиной. Они были свежие и ясные. Этого обычно ожидаешь от литографии, но такая чистота линий и деталей на картине маслом — свидетельство редкого дарования. Каждый образ — ребенок, играющий с собакой, уставший продавец каштанов, греющийся у металлической жаровни, велосипедист, накачивающий колесо под дождем, говорил об уверенности в каждом взмахе кисти. Каково это, размышлял Линли, понимать, что потерял способность творить? И как может быть приравнено к эгоизму желание эту способность вернуть?
Линли показалось странным, что Саре пришла в голову подобная мысль, и, пока она вела их обратно в гостиную, он ощутил смутное беспокойство, как при реакции Энтони Уивера на смерть дочери. В Саре что-то было, что-то в ее манере и словах, что заставляло его задуматься. Он не мог определить, что именно подсознательно смущало его, но все же интуитивно понимал: что-то не так, словно реакция была слишком продумана заранее. Через мгновение Сара дала ему ответ.
Когда она открыла входную дверь, Флэйм выскочил из корзины, залаял и промчался по коридору, намереваясь порезвиться на улице. Сара наклонилась и схватила его за ошейник. Полотенце на ее голове