веселый, маленький мальчуган, которого все звали «Жучком». — Не умеешь? Эй, господа, принесите кто- нибудь мелу, я ему подбелю, он сам не умеет! Да смотри, Лаврентьев, — ласково прибавил тихим голосом Жучок, — если Селедка спросит, с кем ты хлестался, — не говори.
— Какая селедка?
— Селедки не знаешь? Разве не видал ротного командира? Такой длинный, высокий, с седыми баками. Мы его «Селедкой» зовем… Он не любит, когда с новичками дерутся. Да и никому не говори, а то Шмакову достанется.
— Я не фискал! — произнес Гриша, утираясь носовым платком, обязательно предложенным Жучком. — Я никому не скажу.
— Да ты, как видно, молодец! Хочешь, будем дружны? — воскликнул Жучок.
— Будем дружны! — отвечал Гриша, которому очень понравился этот черномазый Жучок.
— И будем делиться?
— Будем.
— Так пойдем же сейчас, я тебе полбулки вчерашней дам. Ты ел когда-нибудь вчерашнюю булку? Нет?.. Сейчас увидишь, как это вкусно.
Гриша выходил из умывалки в другом настроении. Все эти стриженые мальчики в курточках с белыми погонами, казавшиеся ему за полчаса такими гадкими и злыми, теперь казались ему уже не такими, а Жучок сразу даже очень ему понравился. Теперь Гришу уж не дразнили, а, напротив, дружелюбно расспрашивали: откуда он приехал, часто ли прежде хлестался, кто его отец, к кому он будет ходить «за корпус» и т.п., так что Гриша едва успевал отвечать на вопросы. Жучок между тем повел своего нового друга в коридор, вытащил из кармана теплую булку и, отдавая половину, сказал:
— Ешь!.. Не правда ли, хороша? Она целое утро в печке была. Повернись-ка на свет… Ничего незаметно. Ты только не попадайся на глаза Селедке. А ты, Лаврентьев, славно хлестался. Только зачем ты морочил, будто не знаешь, что значит хлестаться?
— Я не знал.
Вместо ответа Жучок плутовски подмигнул черным бойким глазом, словно бы говоря: «Ладно, меня не проведешь!» — и, хлопнув приятеля по спине, продолжал:
— Поделом Шмакову. Он задира!.. Только тебе, пожалуй, еще придется хлестаться с Кобчиком!
— Зачем?
— Он сильный, Кобчик, и как узнает, что ты отхлестал Шмакова, обидится и, пожалуй, тебя отхлещет! — в раздумье продолжал Жучок, — но только я ему скажу, что если он тебя тронет, то я вступлюсь. Я хоть не очень сильный, а спуску не дам!.. Пожалуй, он тогда не посмеет!
— А где Кобчик?
— В лазарете огуряется!
— Как огуряется? Что значит огуряется?
— Боится в класс идти, не знает уроков, и пошел в лазарет. Сказал доктору, что у него голова болит и все болит. Понял?
— А у него взаправду болит?
— То-то ничего не болит. Это и называется — огуряться! — весело смеялся Жучок, входя в объяснение. — Если ты не будешь знать урока — непременно огурнись, а то Селедка в субботу, пожалуй, выпорет. Он по субботам всегда порет ленивых. Три нуля получишь — знай, что выпорет.
— Однако ж Селедка, должно быть, сердитый! — промолвил Гриша.
— Нет, не очень. И сечет не больно. Много-много — десять розог.
В тот же день Жучок самым добросовестным образом старался просветить своего нового друга насчет подробностей предстоящей жизни. Он рассказал, какие офицеры добрые и какие злые, за что секут, за что сажают в карцер, за что ставят «под часы», как надо быть с фельдфебелем и унтер-офицерами, — одним словом, сообщил немало интересных сведений.
На следующий же день Гриша, остриженный под гребенку, в форменной курточке с белыми погонами, был посажен в «точку», то есть в приготовительный класс, и, по счастию, ему довелось сидеть с своим новым другом. После классов, когда малолетняя рота была во фронте, готовясь идти обедать, вошел высокий, сухощавый ротный командир и, обходя по фронту, заметил новичка и, приблизившись к нему, спросил:
— Ну что, Лаврентьев, не скучно у нас? Привык?
— Привык.
— А знаешь ли, как зовут ротного твоего командира?
— Александр Егорович.
— Ай да новичок!.. А это у тебя что? — наклонился Александр Егорович, рассматривая лицо Лаврентьева и дотрогиваясь пальцем до большого синяка на лбу.
— Я ушибся.
— Ушибся? Когда ушибся? Ты, Лаврентьев, уже врешь? Вижу — дрался! С кем ты дрался?
— Я не дрался, я ушибся.
Селедка пристально взглянул на Гришу, едва заметно улыбнулся и, потрепав его по щеке, проговорил, отходя:
— Смотри, Лаврентьев, вперед так не ушибайся… Ведите роту! — обратился он к дежурному офицеру.
Рота пошла в столовую. Жучок одобрительно подмигнул своему новому другу. И за столом поступок новичка вызвал всеобщее одобрение. Все находили, что новичок совсем молодец.
Несмотря, однако, на первые свои успехи и на дружбу, которую оказывал ему Жучок, Гриша все-таки тосковал первое время в корпусе, нередко вспоминая няню, кучера Ивана, маленьких своих друзей, отца дьякона и раздолье деревенской жизни.
Корпусная жизнь со всеми ее обычаями казармы — мальчик поступил в 1852 году, когда солдатчина была в большой моде в морском корпусе, — первое время очень смущала Гришу, привыкшего к простору полей, шуму леса и забавам деревни. Тесно и скучно казалось ему в ротной зале, негде было разгуляться, нельзя было с отцом дьяконом насвистывать птиц, запрячь с Иваном лошадь, а главное — не было Арины Кузьминишны, которую так сильно любил мальчик, и он первые дни очень тосковал, несмотря на старания доброго Жучка развлечь своего нового друга. Он добросовестно выучил его многим кадетским штукам и фокусам, которые, по уверению Жучка, составляли секрет немногих; он предлагал даже Лаврентьеву по вторникам и субботам, когда на третье блюдо давали слоеные пироги с яблоками, меняться пирогом на «говядку», убежденный, что яблочный пирог значительно повлияет на расположение духа Лаврентьева, но, однако, Гриша все-таки тосковал, к изумлению веселого и забавного Жучка. Он заметил, что Лаврентьев, ложась спать, всегда закрывает лицо одеялом и даже не хочет толковать о «домашнем», говоря, что хочется спать. «Уж не ревет ли Лаврентьев?» — заподозрил Жучок и решился обследовать это обстоятельство. Однажды, когда в спальне была тишина, все мальчики спали, Жучок осторожно поднялся с постели, незаметно подошел к кровати Лаврентьева и услышал тихий плач. Жучок тихо подтолкнул своего друга и произнес голосом, полным участия:
— Это я! Жучок!.. Отчего ты, Лаврентьев, скрытничаешь? Разве мы не друзья?! Чего ты плачешь? Не нравится, что ли, в корпусе?
— Нет, не нравится. То ли дело в деревне.
— И мне прежде не нравилось, а теперь ничего себе. Прежде, Лаврентьев, так домой хотелось… Ты, видно, по матери скучаешь? — осторожно спросил Жучок, присаживаясь к кровати.
— У меня, Жучок, нет матери. Она давно умерла.
— Это нехорошо! У меня мать есть, она мне пишет письма. Так если, ты говоришь, у тебя нет матери, так о ком же ты скучаешь, Лаврентьев? Может быть, об отце?
— Отец с нами не жил.
Худощавое, тонкое личико черномазого мальчика выражало участие. Он покачал головой и, вздрагивая от холода в одной рубашке, продолжал:
— Не жил? Так у кого же ты жил?
— У тетки.
— Видно, тетка-то добрая?