тетка принимала какие-то фантастические размеры и казалась ему бабой-ягой, поедающей маленьких детей. Он закрывал глаза и сильней съеживался в кресле, пока на пороге не появлялась любимица няня и не приглашала его идти спать. Нередко добрая Арина Кузьминишна нарочно приходила пораньше, и когда тетка отрывисто спрашивала: «Разве время?» — старая няня отвечала, что наверху уж пробило восемь часов.
Гриша подходил к тетке и прикладывался к ее длинной, костлявой руке. Тетка молча крестила его, делала какое-нибудь строгое замечание няне, и затем ребенок уходил наверх, в детскую, где часто рыдал неутешными слезами, пока не засыпал с улыбкой на устах, утешенный, ободренный и пригретый на любящей груди Арины Кузьминишны.
Мало светлых воспоминаний осталось бы у Лаврентьева из этой поры детства, если б у него не было верного друга и заступницы, этой славной няни, отдавшей всю силу любви своего горячего, сострадательного сердца бедному брошенному ребенку. И кого же так горячо любила и жалела Арина Кузьминишна? Маленького барчука, последыша того самого человека, который причинил ей же величайшее зло, отдавши единственного ее сына за какую-то грубость в солдаты. За зло она отплатила добром. Она пожалела сироту и добровольно поехала с ребенком жить к старой «ведьме», несмотря на то, что после смерти молодой барыни, которой была подарена мужем, Арина Кузьминишна, по завещанию, получила вольную.
«Кто призрит сиротку?» — подумала Арина Кузьминишна, когда ей объявили вольную, и решилась не оставлять ребенка, пока он не подрастет.
Чудным, светлым, неизгладимым воспоминанием запечатлелся навсегда образ этой старой подруги сиротливого детства в сердце Григория Николаевича. С благоговением и признательностью вспоминал он самоотверженную, любящую женщину, выносившую из-за него брань и наказания суровой тетки, заменившую ему мать, бывшую его лучшим, верным другом и пестуном. Она согрела сердце ребенка нежной лаской, она заставляла забывать одиночество сказкой и песней, она первая посеяла в молодой душе ребенка семена любви к подневольному, униженному и оскорбленному, — словом, Арина Кузьминишна была одна из тех русских крепостных нянь, которые беззаветной любовью скрасили не одно сиротство дворянских подростков, утерли немало слез, смягчили немало сердец и бывали первыми и лучшими наставницами многих беспризорных русских дворянских детей.
Матери своей ребенок не мог помнить, но, по рассказам няни, сохранил о ней горячее и признательное воспоминание, нередко впоследствии задумываясь над ее печальной судьбой. Судя по портрету, писанному масляными красками вскоре после свадьбы и доставшемуся потом Григорию Николаевичу, мать его была женщиной замечательной красоты — блондинка с кротким взглядом и необыкновенно добрым лицом. Полузадумчивая, полугрустная улыбка уже скользила на ее устах, словно предчувствие будущей печальной судьбы.
Судьба матери Григория Николаевича в самом деле была из печальных. Она была дочь мелкопоместного дворянина Смоленской губернии, жившего по соседству с Лаврентьевым. Кроткая, задумчивая девушка, единственная дочь родителей, выросла дома, не получив никакого образования, едва знала грамоту и, на беду свою, в шестнадцать лет была замечательной красавицей с пышными русыми волосами и черными глазами. На нее заглядывались соседи; за нее уже сватался какой-то приказный из уездного города, когда отец Григория Николаевича, в то время бывший подполковником, только что переведенный за какой-то проступок из гвардии в армию и заехавший по дороге на Кавказ погостить к старухе матери, — встретил в церкви молодую девушку и был поражен ее красотой. Она возбудила в нем сильную животную страсть, и он чрез несколько времени решил, что дочь мелкопоместного дворянина будет его женой, хотя бы пришлось из-за этого поссориться со всей родней. Лаврентьеву было в это время тридцать пять лет, он был очень нехорош собой, низенького роста, брюнет, с резко выдававшимися челюстями. Он не отличался изящными манерами — от него несло казарменным духом николаевского времени. Характера он был упрямого, деспотического, угрюмого и не терпел противоречий. В нем сказывалась лаврентьевская порода. Образование он получил неважное, книг не читал, редко посещал общество, был любимцем Михаила Павловича [31] и грозой солдат. Вот этому-то человеку имела несчастие понравиться тихая, робкая шестнадцатилетняя девушка. Лаврентьев тотчас же познакомился с ее отцом и однажды спросил ее шутя: пошла ли бы она за него замуж? Вместо ответа она заплакала, закрыла лицо руками и убежала из комнаты. Но это не остановило Лаврентьева, хотя он и удивился, что дочь несчастного мелкопоместного дворянина не бросилась к нему сразу в объятия… Однако дело скоро сладилось. Отец, обрадовавшись счастью, выпавшему дочери, заставил ее идти замуж. Молодые обвенчались чуть ли не тайком и уехали на Кавказ, откуда мать Лаврентьева получила извещение о женитьбе сына.
Первые годы жизнь молодой жены была еще сносна, хотя муж терзал ее ревностью и пугал дикими вспышками гнева. Она боялась его и еще более робела. Прошло несколько лет. Лаврентьев охладел к ней и стал тяготиться своей робкой, несветской, застенчивой женой. В это время он отличался в делах против горцев, был за отличие произведен в генералы, и ему предстояла видная, блестящая карьера. Скромная жена совсем не годилась для роли генеральши, и под конец Лаврентьев возненавидел ее, находя в ней помеху для своей карьеры. Он стал теснить несчастную женщину с безжалостной жестокостью, держал ее взаперти, не показывая никому, и, наконец, отправил ее в деревню, запретив выезжать оттуда. Старшего сына он отправил на воспитание своей матери, а младшего, только что родившегося Гришу, оставил при матери. Тихо чахла бедная женщина и после долгих просьб вымолила разрешение ехать в Москву лечиться. Там одиноко протянула она еще три года и наконец, брошенная всеми, умерла. Тем временем Лаврентьев пожинал на Кавказе лавры, и имя его гремело в газетах того времени. Получивши известие о смерти жены и о том, что младший сын взят на воспитание теткой, Лаврентьев обрадовался и скоро женился во второй раз, сделав весьма блестящую партию.
Когда Григорий Николаевич впоследствии узнал от няни печальную судьбу своей матери, он еще более охладел к отцу и питал к нему чувство далеко не сыновнее.
Впрочем, Григорий Николаевич никогда не был близок с отцом. Он совсем не знал его, никогда не жил вместе, и в редкие, короткие свидания, во время наездов отца в Петербург, мальчик испытывал почтительный страх — и только. Он, пожалуй, гордился отцом, о боевых подвигах которого гремела слава, сам мечтал о подвигах, когда будет офицером, но не испытывал большой радости, когда отец, весь в орденах и ленте, приезжал на пятнадцать минут в корпус, трепал мальчика по щеке, давал рубль денег и, осведомившись у корпусного начальства о поведении сына, уезжал, прикладывая колючие свои усы к щекам сына. Иногда отец, во время приездов в Петербург, брал его на воскресенье и оставлял на целый день одного в номере гостиницы с своим денщиком. Гриша обыкновенно завязывал беседу с старым солдатом и не особенно горевал, что отец в отсутствии. Он невольно чувствовал, что отец ему чужой, что он на него не обращает внимания и ни одним ласковым словом не приближает к себе. Всегда резкий, сухой, с грубыми манерами, приземистый, некрасивый, с красным солдатским лицом, этот человек, быть может, и любил по- своему сына, но любил уж очень странно, никогда не проявляя своей любви нежным чувством, мягким словом, дружеским участием. Разговоры его с сыном бывали всегда лаконичны.
— Здоров? — обыкновенно встречал он сына, торопливо надевая мундир, когда мальчик по воскресеньям в девять часов утра приходил из корпуса в номер гостиницы, где останавливался отец.
— Здоров, — отвечал Гриша, подходя к красной, короткой, жилистой, поросшей волосами руке.
— Хорошо учился?
— Хорошо.
— Не секли?
— Нет.
Затем разговор прекращался. Гриша садился в сторону и не без удовольствия любовался на шитый мундир, на золотые аксельбанты и на ордена, которыми усеяна была выпяченная грудь кавказского героя. Иногда, впрочем, его созерцание нарушалось неожиданными вспышками гнева отца против денщика. Тогда красное лицо генерала становилось багровым, глаза наливались кровью, и он бил кулаком по лицу старого солдата с каким-то непостижимым зверством и ругался площадными словами. Денщик только жмурился и чуть-чуть отстранял лицо после каждого удара. Обыкновенно вспышки эти бывали из-за каких-нибудь пустяков. Гриша в это время полон был сострадания к солдату, испытывая чувство стыда и негодования. Когда отец уезжал, Гриша вздыхал свободнее.