Орина мне напрямик, что давай-ка игрушки мы пополам. Илие делить было нечего, его всех игрушек из рода скарба типа тарелки-портянки — раз-два и умылся. Поместил амуницию во влагалище неветшающее, в мешок, поклонился изменнице, сынулю неродного, вероятно, поцеловал, съехал по перилам на нулевой этаж и открыл под лестницей как бы скорняжный цех, как бы холодным заделался скорняком. На поверку же промышлял крашением и сбытом надувных аптечных шаров разных, изобретал и уйди-уйди. Не вызывает сомненья, что тут и спал, и слегка погодя, во избежание недомолвок с держащими власть, промыслил патент. Каким Макаром — статья одиннадцатая, но заказов набрал — кот наплакал, приходилось вертеться по местным составам и перелицовывать кой-что из старья; поднаторел и на инструментах. А то — зальешься, бывало, зарею на свалку — и ищи-свищи тебя, непоседу. Широко и вольготно, рискну заметить, раскинулись отхожие эти поля; далеко-далеко отойдешь порой в поисках радостей — затеряешься. За трудами все тянется незаметно, вот уж полдень, и если не заморозки, то жаворонки. Заберешься на гору хлама передохнуть — дух займется: сторонушка хоть куда. Осмотритесь. На западе ветошница при долине граблями мусор гребет, на севере сучара трехлапая рыщет насчет пожрать, на востоке сержант в запасе в ручье ковыряется — мотоциклетку бредит собрать по частям, а на юге шантрапа радеет по части чинариков. Мир, покойно, никто никому ничего, потому как человек человеку тут человек, не более; и дымки отечества повсеместно, как в то восстание — мусор тлеет по-тихому, панорама — куда ни плюнь. И такая к ней близость внутри щемит, что домой возвращаться — да ну его. Привлекают нашего обитателя просторы своей земли и рожна чужого он не взыскующий. В те же кварталы составил приличную, если выразиться, крышкотеку, собрание, то есть, разноцветных закруток от саморазличных микстур: одеколоны, духи, да Вы знаете. В этом смысле неоценимую помощь советами и приветами подавала та западная ветошница, тетка в теле, благовоспитанная и с опытом, а годков тянула с хвостиком на шестьдесят — деликатес да и только. Приключение позадавнее, и что было, того не утаю: увлечение с ней выгорело мимолетное, как случилось, впрочем, и с ее внучатой опечной, или вроде того, в чем, понятно, винюсь, если требуется, задним числом. Плоти дамской соблазн велик есть, эта штука такая — вожделеем и взятки гладки. Так и тут: начиналось почти что дуриком. Фордыбачила, сторонилась, хмурилась, а поглубже копнешь — все без разницы. Поговаривали по баракам, будто бы не в себе она, родом так, но я лично ничего исключительного бы не вменил. Единственно, голова у нее довольно-таки небольшая была несуразно, да ветошница уверяла — до свадьбы дойдет, оправится; что ж, дойдет так дойдет, опекунше видней. Один раз присылает свою девулю со шкуркой какой-то, чтоб отмездрил, — и разволновался я на склоне судьбы. Только дурного не усмотрите, Фомич, я сначала лишь любопыство унял, как у нее обстоит-то, в ее, то есть, лета, знаете ли, ну и задвинул задвижку-то невзначай, от себя, читайте, тайком. Потом прикидываю — чем лукавый не шутит, рискну, не все ж по расчету, с бабушками, неплохо бы и со внучатыми иногда, без корысти. И случилось непоправимое, применился к невзрослой волнительно и сгоряча. Уговорились встречаться; когда под лестницей утешим себя, когда под карбасом. Через ряд месяцев стороной, от знакомого гитариста, кому обязан по гроб нотной грамотой, узнаю, что матросят укромно мою малолетнюю какие-то речники. Я — сквозь пальцы, не мыло же, не обмылится, а дело их молодое, правое — поматросят да бросят. Орина меня заботила, ее контакты сводили с рельс, и по ней, под карбасом, испытывая одиночество, горевал, по тряпицам елозя, которые сжечь бы, чтобы не пахли. А жировала на ветоши и взяла за привычку гулять по местам обнажения щекотливая дрянь вроде мух. Поначалу не беспокоили, напротив, приятствие извлекал, но ближе к Успению закусали, и поощрение кончилось. Жил да был во дыре уключины мизгирь-крестовик. Все он днище, как небо высокое, паутиной оплел. Насекомых отлавливал я и в тенеты к нему кидал. Как же душу он тварям этим, бессовестный, вынимал аккуратно, ужасы. Паша, грядый, Паук ты мой, Петр племяннику из деревни писал, я не видел скушней события, чем январь без дрождей, доставляй — кровь из носу. Сердцем верю, он продолжал, сердцем знаю — не подведешь, но умишко слаб, соблазняется: не привезешь ведь; ахти нам в таком разе, пьяницам. Именно тогда-то и шлет мне Павел известие с фенистом. Илюша, сударь, пророк ты наш, вот ведь втемяшилось нам с Петром браги себе запасти, а поскольку ты и без этого добра нам желаешь, и с буквой помог, то не поверишь ли, кроме того, в долг деньжат, ибо дрожди в Заволчье всему предивному уподоблю, а зиму без оных сравню с весной без сапог, или с той же зимой, но без катанок; сном кобылы рябой, подвизается,, запорхает над нами, апостолами, так уж пожалуйста. Раздобыл я бумаги, песку, обмакнул я перо в чернильницу и залюбовался на двор, где снеговая бобылка, мной лепленная, схватила форменную капель. На календаре — конец бокогрея, но скалиться погоди, еще марток оставит без порток. Фениста, возражал я Павлу, напрасно не засылай, денег вам с дядей от Ильи не придет, я не деньги пока точу — исцеления, да и то уважающим, а тем паче на пропивон: не довольно ли зашибать-то; но перед тем, как я, может статься, вам денег пришлю, вы мне прежде доставьте с нарочным принадлежности. Которые? А те, которые вы и подобные вам преподобные спроводили в декабре, выбрав неразбериху сумрака и кутерьму буранчика. А до доезжачего сведения довел ультимат, что раздор наш решить хлопотал бы келейно, без вынесения на высокие кровли, согласясь, что не волк и не выжловка, но как бы ни то, ни се, наподобие раннего вечера, и рассчитывал бы, уступчивый, на возврат одного вместо двух. И ответ. Протри, оскорбляет, светильники тела и наблюдай, как бы не выбросило ненароком во внешнюю темноту. И тогда я решил предпринять настоящее к Вам послание, а Паука с его просьбой забыть, презреньем наказав. Сказано — сделаем, но не забыть — не к ночи будет помянуто — как душу он мухам хоботом своим вынимал под ладьей.
И задумался. Оря, ты Оря, раззуживали и тебя в изложинах на тот же манер. В будни получки, в аванца ль пятницы в знаменитых ольхах за линией гужевались с тобой бестрепетно не знакомые мне подмастерья, удалые твои товарищи, учащие путевых ремеслух. Слабоваты вы, Орина Игнатьевна, как выяснилось, на передок, не ровно к сладкому дышите, и не гребень утратили на путях, но честь. За гранененький неполезной, кашинской, как вы только ни ласкались об них, злоблудучая фря. Что же, я бы тихо желал понять, никогда Илию так не баловала. Произрастала купина одна неявная, но густая и близкая, и в протяжные сумерки подмечал из нее самостыдное; содомляне вы были, матушка. Шел затем к малохольной, ища отыграться, но с ней — ровно с куклой: глядела, как оловянная, не потакая и в малой прихоти. В будень путейской получки, в аванца ль пятницу, дербалызнул от чьих-то щедрот, подобрал чего- то железное у депо и пожду в знаменитых ольхах за линией. И показываются те стрекулисты, недомерки в шестнадцать мальчишеских, и ведут мою профурсетку на лобную поляну любви. Я решил переждать — пусть начнется; тогда, отвагою более полный, и ударю из-за кургана коварным нехристем. Споро, пятеро, залили они буркалы себе и ей и поехали кто во что горазд. Эх, мерекаю, пора-не пора, иду со двора. А после соображаю: поспешишь -насмешишь, ненароком спугнешь раньше должного, погожу. И перечитываю от нечего делать подобранный также билет за номером, чтоб не соврать, восемь тысяч четыреста двадцать два ровно, годящий для путешествия в прошлом году до такой незабвенной земли, как Луговая Суббота. Принял свое участье в Илье настоящий картон, очень принял. Представляете, Луговая Суббота, Фомич. То есть, мало того, что суббота, но еще ведь и лугами обрамлена и, пожалуй, что даже и заливными. И ливенка в них заливается. И гуляет себе выходной, отутюженный, а то и с тросточками, народ, улыбаясь лучисто чему-то правильному. Все смиренно, никаких мордобитий, перебраниваются лишь извозчики с водовозами, но ведь и то зеваючи. А замыслили компанией в теньке посидеть — отойдите, судари, в кущи, к особым ларькам, — и отдыхайте во здравие. Вообразил себе эту нездешнюю алафу и беру обязательство: что б ни случилось, какие ни передряги, ни прочее — Луговой Субботе в текущем существовании визит нанести. И завязал узелок. На галстуке. И когда мы с матрос-Альбатросовым свистнули себя всех наверх, резко оставив буфетец-вагон при пиковом интересе, и выдвинулись на полубак, то пароходец наш швартовался как раз у должного дебаркадера. Мы сошли, осмотрелись и прокантовались в этой дыре пару недель — глушь да дичь. На безденежьи и с уныния заторчали там, как тушканчики и, имея беседы с местными, говорили им, говоря: а еще Луговой Субботой зоветесь. Насшибали полтинник на курево и по веленью сердец почапали в Городнище дурить и, придя туда, ознакамливаемся: как жизнь молодая? Ничего, отвечают, нуждаемся понемногому. А закусить чем смекаете? Поторохами которыми-нибудь чрево набить — вот, смекаем почти всегда. И придя туда, стали там быть и, избыточествуя недугами, бывать. В день дорожной получки, в аванца ль день чекалдыкнул в пристанционном шалмане с путевиками-пропойцами — и ревную в купине с железом наперевес. Как выскочу, как выпрыгну с секирой — ага, уличаю, ага! А они — ату меня, ату. Ну, крепись, кричат, задрыга сякой! Четверо догоняют и сбили влет. И топтали, интересуясь: что, законно попутали мы тебя, бляха-муха? Попутали, плачу, околыши, застукали, молоточки в петличках, как есть законно. Рвусь — ан цепкие. Измордовали, что Сидорова, измызгали и — гляжу — повлекли, несчастливого, по серому шлаку да вниз мурлом. И втащили на насыпь, мизгирики, к рельсу проволоками колючими