указанные пленные бежали с фронта, что он их переловил и под конвоем солдат отправляет к этапному начальству в Гомеле.
Там, едва они вылезли из поезда, опять началась старая история: никто ничего не знал о том, для чего они сюда посланы, никто ими не интересовался и никто о них не заботился. Солдаты привели их в большие землянки-бараки, крыши которых начинались сейчас же от земли, передали фельдфебелю для зачисления на довольствие, и слово фельдфебеля «хорошо» заключило всю процедуру, которой так боялись пленные.
Бараки-землянки были только наполовину заняты пленными, относившимися презрительно к новым гостям. Швейк, оставаясь верен принципу, что человек прежде всего должен познакомиться с обстановкой, немедленно же направился к старым обитателям землянки для беседы.
— Братцы, откуда вы? — спросил он их своим приятным голосом. — О мире ничего не слыхали?
— В Бога, в мать, в сердце, — заговорили они сразу. На это Швейк ответил, что это его вовсе не интересует и что вежливость с их стороны требует точного ответа на поставленные им вопросы.
Тогда один из сидевших на верхних нарах плюнул на него и сказал ему по-чешски:
— Ты австрийский раб! У тебя на шапке ещё до сих пор вензель Франца Иосифа, ты к нам не лезь, мы с тобой, собакой, и разговаривать не хотим, и держись вообще подальше, а то мы тебя разрисуем.
— Ты вот хоть что-нибудь да говоришь, это хорошо, — сказал Швейк. — Так надо всегда делать, сразу видно, что за человек.
И, не обращая внимания на плевок и сопровождающее его слово «осел», он полез на нары. Среди пленных были боснийцы. Когда они увидели, что намерения у Швейка хорошие и что он не собирается ничего у них стянуть, то вступили с ним в разговор. Они тоже были на работе, но теперь вступили в так называемую сербскую дружину при русской армии и ожидали, когда их отправят на фронт.
— Ну чего ты хочешь, куда ты все-таки лезешь, австрийская собака?
— Я, братцы, люблю поговорить со своими землячками, — искренно сказал Швейк. — Я думаю, что я мог бы найти между вами знакомого. Нет ли среди вас кого из Праги, с Жижкова?
И все ответили:
— Нет.
— Жаль. — И он замолчал.
— А теперь выметайся, — сказал один из них. — Ты не подходишь к нашему обществу; приходи, когда у тебя разъяснится в затылке. Или лучше посчитай свои зубы.
— Ты мне этим своим считанием напоминаешь, — проговорил добродушно Швейк, — одного фельдфебеля Буска из шестой роты. Тот тоже все время орал на ребят: «У тебя сосчитано? Черт возьми, сосчитай свои ребра, а не то я их тебе сосчитаю!» Не был ли ты, братец, фельдфебелем в австрийской армии?
В ответ на это его сбросили с нар. И тот, с которым он разговорился, в ответ ему послал угрозу:
— Ты между нами не показывайся. Мы интеллигенты. Ты смотри, когда мы приедем в Прагу, то таким, как ты, медали раздавать не будем!
Когда Швейк возвратился к товарищам, то результаты своего обследования он изложил так:
— Есть там боснийцы, с которыми я разговаривал, и чехи, с которыми я никак договориться не мог.
Человек становится апатичным и ленивым, когда жизнь теряет для него интерес. Пленные, дни которых текли один за другим без всяких перемен, были так утомлены, что валялись на нарах в течение двадцати четырех часов и целыми днями смотрели в потолок. Так вели себя, главным образом интеллигенты. В то время как рабочие, возчики, ремесленники и крестьяне вырезывали ножами статуэтки, выстругивали табакерки, коробочки для папирос, клеили веера, люди умственного труда лежали, как полусгнившая колода. Вся интеллигенция, чешская и немецкая, в плену гнила заживо. Физическую работу они ненавидели, а умственной не было. Они валялись на нарах, ленясь даже пойти за чаем, считали весьма трудным делом посетить уборную и большой жертвой со своей стороны — ловить собственных вшей. Между пленными человек с образованием и хорошо ранее живший узнавался по тому, что он был самым грязным и самым вшивым. Это обстоятельство послужило материалом для общей поговорки: «Чем человек интеллигентнее, тем крупнее в нем водится вошь».
В некоторых лагерях определяли вшей по величине: были там деревенские, учительские, профессорские, офицерские, генеральские. Тот, кто ловил двух «генеральских», заявлял, что начнёт себе сооружать телегу.
Но никогда дело не доходило до самоубийства. Люди отдавали себя на волю судьбы и бросались в объятия самых глупых приключений. Были отношения с женщинами, в результате которых появлялась венерическая болезнь, были кражи, драки, интриги, сплетни, вообще все признаки разложения и безделья. Ум спал, тело становилось усталым, ленивым. Вообще не хотелось двигаться. Так как вольноопределяющиеся и капралы освобождались от работы, все стремились произвести себя в эти чины. А потом, когда надоело и безделье, начали записываться в формировавшиеся в это время дружины только для того, чтобы получить новые впечатления, чтобы идти навстречу чему-то, чего никто не знал. Но так как формирование войска тянулось очень медленно, записавшиеся по-прежнему гнили в бараках, отказываясь в качестве интеллигентов идти на работу.
Поручик Воробцов, комендант гомельских бараков, в которых были расположены военнопленные, был обрусевшим немцем, прадедушка которого приехал в Россию ещё при Петре Великом, и, несмотря на то что он переменил фамилию, в его крови осталась немецкая кровь. Воробцов любил порядок и, увидев, что вокруг бараков все запущено, загажено, решил заставить людей взяться за работу. Но обитателей бараков никак нельзя было выгнать на работу. Все они были записаны в дружинники, и поручик, ненавидя их по причине, о которой никто не мог догадаться, долго искал выхода из этого положения. Ему хотелось заставить работать добровольцев и вместе с тем не нарушать правила.
Из людей, находившихся в 208-й рабочей роте, никто для работы не годился. Стояли уже большие морозы, а пленные были босы и голы. Солдат, которого Воробцов посылал за рабочими в бараки, возвращался со стереотипным ответом: «Никого нет, ваше благородие, они боятся замёрзнуть».
И, к большому огорчению поручика, он рассказывал, как во время обхода барака он только и слышит: «Унтер-офицер, вольноопределяющийся, капрал, мне работать не полагается». В эти дни Воробцов приходил в отчаяние, ожидая визита представителей Красного креста. Боснийцы в бараке пустились в торговлю. На базаре они купили целого поросёнка, изжарили его и ходили по бараку, продавая отдельные жареные куски.
— Эво печена, эво печена! — выкрикивал один из них, неся перед собою железный противень с нарезанными кусками мяса. Хотя он знал, что у вновь прибывших ни у кого нет ни копейки, его благородное сердце не позволило ему не показаться среди них со своим вкусным блюдом. Он ходил мимо их нар так долго, пока запах жареного мяса не раздразнил их, так что от разыгравшегося аппетита у них начались желудочные спазмы.
— Тебя тут недоставало, — огорчённо сказал Горжин, вытирая рукавом слюни со рта.
— Да, но если бы он дал тебе кусок, то ты бы его расцеловал, — философски заметил Швейк.
— Ну да, я один… — заговорил Смочек, но быстро замолчал. Потом вышел наружу и вернулся, пряча что-то под мундиром.
Босниец распродал все и через некоторое время снова нёс полный противень.
— Эво печена, эво печена, кому надо? Эво печ… — В третий раз он уже не договорил. Внезапно, словно с потолка, свалился ему на голову кирпич, и он, падая наземь, выронил противень с поросёнком. Затем весь окровавленный, с разбитой головой, побежал к своим жаловаться, что австрийцы хотели его убить и забрали у него поросёнка.
Мясо действительно исчезло, а в бараке началась драка. Боснийцы предприняли атаку не только на австрийцев, но и на чехов, расположившихся над ними, обвиняя их в измене. Летали камни, звенели о головы котелки, пустой противень гремел, как орудийные выстрелы. Затем ворвались русские солдаты, старые ратники, и пытались прикладами разнять дерущихся. Но боснийцы дрались как львы, а чешские добровольцы образовали с ними фронт против русских. Русские ополченцы были обезоружены, ружья у них отняты; фельдфебель послал к поручику, спрашивая, что ему делать.
— Скажи им, — небрежно ответил поручик, — пусть винтовки отдадут назад; того, кто не отдаст