крыши, где повара уже мешали ковшами щи в огромных котлах.
Итак, Швейк, у которого на спине была написана тройка, передал своему десятку щи, между тем как капрал делил на десять частей хлеб и куски мяса.
Все окружили миску, и вокруг было слышно только чавканье и стук ложек о зубы. Щи были страшно горячие, но никто не предлагал их остудить, и никто на них не дул.
Щи моментально исчезли, от мяса осталось одно воспоминание, от хлеба — ни одной крошки. Пленные сидели на земле, усталые, с блаженным выражением на грязных лицах, и ждали, что будет дальше. Сахара, казалось, уже была пройдена, и они надеялись, что останутся под пальмами.
Среди них проходили русские солдаты, возвращавшиеся с обеда; они несли в руках маленькие котелки, пускались в разговоры с пленными, а затем высыпали остатки еды им на ладони, улыбаясь широко и добродушно:
— Во, пан, бери! Кушай, кушай на здоровье! С одним из таких врагов своего императора Швейк разговорился о том, какое в Австрии солнце и сколько там земли приходится на человека. Они оба не понимали друг друга и были оба рады, когда солдат предложил Швейку, чтобы тот подержал ладони, на которые он высыпал содержимое своего котелка, и затем ушёл.
«Фуй, фуй, фуй!..» — засвистел Швейк, перебрасывая с руки на руку полученный подарок, который залил ему руки. Это была какая-то смесь из маленьких, круглых, жёлтых зёрен, между которыми выглядывали шкварки.
— Опять какая-нибудь гадость, — сказал Швейк капралу, также с интересом наблюдавшему за ним. — Как бы опять не отравиться. Что с этим делать? Курить, есть, варить?
— Черт возьми! — воскликнул восторженно учитель, которого выкупали утром в озере. — Да ведь у нас этим кормят кур. Господа, да ведь это же просо! Это у них сладкое на обед подаётся.
Кто-то из рядом стоявшей десятки, получивший также в подарок пшённую кашу, закричал: «Тю-тю- тю-тю!» — будто сзывал кур, а Швейк на это громко закукарекал.
Но вскоре пришёл офицер и отдал распоряжение отвести пленных в риги. Затем он крикнул:
— Вот отдыхайте! Высыпайтесь до самого утра. Вечером их снова отвели на кухню, где они кроме супа получили ещё по три куска сахару. Бравый солдат Швейк в этот день засыпал с блаженным ощущением и сам про себя пел песню:
Этапный пункт в Полонном был долго предметом воспоминаний для Швейка, и он с большим удовольствием рассказывал о сделанных им новых открытиях.
— Один раз, приятели, иду это я утром с миской за похлёбкой. Съели мы её, иду я второй раз, потому что жрать хотелось, а повар меня отталкивает и прогоняет. Но я идти не хочу, а он меня — раз! — по голове половником. А тут как раз приходит фельдфебель, такой бородатый, и говорит: «Дай ему! Ведь он наш, православный». Я это сразу раскусил, хотя и плохо говорю по-русски. Повар мне налил похлёбки и дал ещё киселя. Затем я пошёл к другому котлу, где варили кашу для русских солдат, подставляю котелок и говорю повару: «Знаешь, я человек православный». Он берет полный половник каши и накладывает мне полный котелок. Иду я к солдатам, показываю на хлеб и говорю: «Я человек православный». Они мне набивают карманы хлебом. А потом я увидал одного молодого солдата, который всем раздаёт папиросы. Пробираюсь я к нему и кричу: «Дай мне одну, я человек православный!» Он на меня посмотрел и говорит, скривив рот: «Не глупи, у тебя кишка тонка. Какой ты православный, если ты из Вршовиц?!» Господа, этот русский солдат говорил так хорошо по-русски, что я понимал каждое его слово, а он меня — тоже. Я ему говорю: «Я вовсе не из Вршовиц, из самой Праги». А он отвечает: «Ты, старый осел, ведь бывал у водопровода на Стрелке? Не правда ли?» Оно, ребята, русский-то язык, если говорит интеллигентный человек, такой чистый, что я сейчас же вспомнил господина Клофача; он всегда говорил, что чешский интеллигент с русским интеллигентом всегда могут договориться, и удивительно, как они все о нас знают! Этот солдат знал, в какой пивной продаётся у нас поповицкое пиво, а в какой — смиховское.
Он мне даёт две папиросы и говорит: «Вот тебе, раб Вены, Берлина и Рима!» А я протестую: «Я не раб, я солдат своего престарелого монарха и буду воевать за него до самой смерти».
А он смеётся и говорит: «Да ты набитый идиот, у тебя голова, наверно, набита вместо мозгов ржаным хлебом. Ты тут, голубчик, особенно не ерепенься, а то получишь по зубам. У тебя кишка тонка, ты сейчас в России, особенно-то на нас не наскакивай!»
И опять сказал это так ловко, как все равно по-чешски! Прямо-таки я понимал все до слова! Он даже мне сказал, что я получу по зубам. Прямо удивительно!
Я говорю этому солдату: не встречались ли мы с ним в Праге на сокольском слёте, когда там была депутация из России? А он опять смеётся и говорит: «В Праге не в Праге, а когда ты шёл с Вышеграда на Смихов, я в это время шёл с Малой Страны по Карлову мосту».
Смеётся, смеётся и прямо издевается надо мной, что все знает. Я смотрю на него — обыкновенный русский солдат. Другие солдаты тоже на него смотрят, как бараны, а он берет в руки две пачки махорки и говорит: «Раб Вены и Берлина, скажи, что Франц Иосиф и Вильгельм негодяи. Скажи, что они заслуживают петли за Гуса, Белую Гору, Коменского, Крамаржа, Махара и других мучеников. Поклянись, что ты отомстишь за их кровь!» Что мне было делать, если нечего было курить? Ну, конечно, я сказал, что они негодяи, и получил махорку. А позже, уже в Киеве, я узнал, что это был вовсе не русский солдат, а некий Тонда Новак из Бревнова, который застрелил своего гейтмана за то, что тот ударил его, и убежал к русским, к неприятелю, забыв о славной присяге.
Но Полонное было единственным пунктом, где, очевидно, офицер не крал и считал военнопленных людьми. Швейку было о чем вспоминать. А за Полонным опять началась беда.
Было решено, что до самого Киева транспорт должен будет идти пешком. Русская армия непрерывно отступала, не имея возможности нигде остановиться, и не хватало поездов для вывоза раненых и боеприпасов, чтобы они не попали в руки неприятеля.
В течение трехдневного похода, продолжавшегося с раннего утра до поздней ночи, только один раз пленные получили по куску хлеба. На четвёртый день, когда к новому этапному пункту подъехал обоз с походными кухнями, которые должны были накормить пленных, венгры и румыны с боснийцами предприняли атаку на котлы.
Удары прикладами их не удержали. В одно мгновение котлы были перевёрнуты вверх дном, под ними стонали ошпаренные и раздавленные, а на котлах и возле них дрались пленные, расцарапывая ногтями лица и разбивая котелками головы. Четверть часа кучка русских солдат безуспешно пыталась навести порядок и прекратить драку. Все усилия, все удары прикладами были напрасны. Тогда кто-то послал казаков. Те въехали в толпу на лошадях и, щёлкая длинными кнутами, раздавая удары направо и налево, постепенно разогнали кучу дравшихся пленных. Казакам очень понравилось гоняться за пленными и бить их нагайками. Они врезались в толпу пленных, не участвовавших в драке, спокойно стоявших и смотревших на события, и разогнали их по всему полю, радуясь, что потом опять придётся их лупить плётками, чтобы собрать в одно место.
К вечеру пленные пришли в опустевшую маленькую деревню. Солдаты распустили их по ригам и сараям, не заботясь о том, кто куда идёт.
Швейк вместе с капралом, учителем и вольноопределяющимся зашёл в небольшой сарайчик, опиравшийся на стену хаты. Больше с ними никто не пошёл, полагая, что в больших хатах можно скорее достать какую-нибудь еду.
Они сбросили ранцы в сарае и вышли во двор, чтобы осмотреться. Хата была под замком, сараи пустые. В хлеву учитель нашёл целых две репы. Вольноопределяющийся извлёк два бульонных кубика, Швейк предложил спички и стал собирать дрова; разрезали репу на две части, положили её в два котелка и сварили на ужин похлёбку, к которой Швейк ещё прибавил горсть овса и петрушку. Они поужинали и залезли в ригу спать. Натаскали в угол немного гороховых стеблей, растрясли их, чтобы было мягче спать, и при этом вольноопределяющийся нашёл несколько стручков гороха.
— А из гороха был бы хороший суп, но лучше всего его есть со шкварками или с ветчиной…