повыше.
Он сам взял Оржовецкого сзади под мышки, приподнял и велел рябому мужичонке взять раненого за ноги. Раненый застонал.
- Каты[2], чтоб вы света божьего не видели! - закричала старуха, мать Оржовецкого.
В хате его положили на широкую скамейку. Дзержинский ножницами остриг ему бороду и стал при свете керосиновой лампешки рассматривать рану. В хате сделалось тихо, только плакала старуха мать.
- Пустяковая рана, - сказал Дзержинский. - Сейчас мы ее потуже затянем, и кровь остановится. Сорочку какую-нибудь порвите...
Кровь действительно быстро остановилась. Раненый перестал стонать. Старуха мать пришла в себя и удивленно спросила:
- Вы что же - лекарь? А такой молоденький.
Завязался разговор. С улицы пришел длинный всклокоченный человек и сказал, что будто бы назавтра приедут из города каратели и будут каждого десятого пороть. Никто не поверил, длинного подняли на смех.
- А мне что, - говорил он, - за что купил, за то и продаю. Только те бычки нам повылезут через бок. От посмотрите.
Мужчины вышли из своих хат, сели на бревна, закурили трубки. Настроение было тревожное. Несмотря на поздний час, никто не спал.
- В экономии много работает людей из села? - спросил Дзержинский.
- Та человек две сотни есть, - сказал из темноты чей-то бас.
- И сейчас работают?
- Тем кормятся.
Чей-то звонкий голос сказал со злобой:
- Не бычков надо было резать, а кого другого.
- Двести человек завтра не должны выходить к помещику на работу, сказал Дзержинский. - Если они не выйдут, работы остановятся и помещик начнет уступать. Двести человек - большая сила в экономии. Некому будет поить коней, доить коров, выгонять скот, работать в поле...
- Я ж давно говорил, - опять сказал звонкий голос, - я ж давно говорил. Вот он, умный человек, советует, то и я советовал.
Начали спорить. Кривой старик сказал, что это не годится, что это вроде бунта.
- А что плохого в бунте? - спросил звонкий голос.
Теперь Дзержинский разглядел этого парня со звонким голосом. Он был молод, немного курнос, брови у него были неровные, с изгибом, глаза упрямые, блестящие.
Спорили долго.
Когда взошла луна, возле дома раненого Оржовецкого собрался сход и постановил: на работу к помещику завтра не выходить, а кто пойдет, того поймать и запереть в амбар на замок.
До парома Дзержинского провожало человек шесть крестьян.
Опять пиликала гармошка. Ян - так звали парня со звонким голосом - шел рядом с Дзержинским, посмеивался, пошучивал, потом тихо спросил:
- Значит, бастуем?
- Откуда вы знаете это слово? - спросил Дзержинский.
- Оттуда, откуда и вы. - Усмехнувшись, он добавил: - Я в городе работал, на фабрике. Потом машина три пальца оттяпала, выгнали. Вернулся домой. Было время - и я бастовал.
У перевоза попрощались. Дзержинский крепко пожал искалеченную руку парня, обещал наведываться в село. Когда Дзержинский вернулся, на террасе еще играли в карты, а из залы доносились звуки рояля и тенорок хозяина, певшего с дрожью в голосе:
Облекся мир волшебной дымкой,
Ничто в саду не шелохнет.
Но чу! Волшебной невидимкой,
Скрываясь, соловей поет...
- Кто идет? Остановись! - крикнул подпоручик, тасуя карты. Дзержинский остановился.
- Откуда вы? - спросила хозяйка, вглядываясь в темноту парка. Гуляли? Идите к нам, у нас очень весело.
Дзержинский поднялся по ступенькам на террасу. Здесь были новые люди: становой пристав, еще не старый человек с апоплексической шеей и с золотыми зубами, и чрезвычайно аккуратного вида молодой офицер с длинной, как огурец, головой и очень белыми короткопалыми руками.
Подпоручик представил Дзержинского гостям:
- Учитель моего племяша.
Офицер щелкнул шпорами и сказал, пришепетывая:
- Лемешов.
- Подзенский, - сказал пристав, сверкнув золотыми зубами, - очень приятно.
Из залы на террасу вышел хозяин, взял Дзержинского под руку.
- Слышали новость? Чуть моего управляющего не убили.
- Да, я слышал, - неторопливо ответил Дзержинский, - но вы уже приняли меры. - Он кивнул на офицера и пристава.
- Пришлось вызвать роту, - сказал хозяин.
На одну секунду глаза их встретились. В темных зрачках гимназиста блеснул огонек и тотчас же погас. Он поправил рукой легкие, рассыпающиеся русые волосы, поклонился и, сказав, что ужинать не будет, ушел к себе. Окно в его комнате было открыто, лампа не горела, из парка тянуло свежестью и крепким, холодным запахом распускающейся сирени.
Не зажигая огня, Дзержинский лег на подоконник и долго смотрел на тяжелые купы деревьев, на поблескивающие под ровным светом полной луны луга, на недвижную воду пруда... Все было тихо, неподвижно, спокойно.
Так он пролежал долго - до самой зари, а когда небо на востоке посветлело и спустилась роса, он встал, накинул шинель и, стараясь не скрипеть половицами, вышел из дому, отправился на молочную ферму экономии.
Было четыре часа. Обычно в это время из села в экономию уже идут один за другим батраки, но сейчас дорога была пустынна. Возле фермы Дзержинский встретил управляющего. Немец приветливо снял шляпу, но лицо у него было озабоченное и невеселое.
- Нехороший день, - сказал он, - совсем нехорошее начало.
- А что? - спросил Дзержинский.
- В экономии - ни души, - сказал немец, - не вышли на работу. А те батраки и батрачки, что были, снялись и ушли к себе в село. Как вам это нравится?
- Мне это очень нравится, - серьезно ответил Дзержинский.
Немец поморгал, потом решил, что гимназист шутит, и засмеялся, качая головой.
- Никакого порядка нет, - сказал он. - Русских мужиков надо пороть. И русских, и польских, и литовских. Солеными розгами. Тогда будет хороший порядок.
- А вы не боитесь, что вас убьют? - спросил Дзержинский.
Управляющий достал из заднего кармана кожаных штанов большой плоский пистолет, подбросил его и, схватив за ствол, сказал:
- Ха! Как это называется? Семизарядный и бьет человека навылет. До свидания.
Он пошел к дому, а Дзержинский проводил его глазами и зашагал на ферму. У ворот молочной фермы, как возле казармы или порохового склада, стоял часовой с ранцем, со скаткой, с винтовкой.
- На военном положении ферма? - поинтересовался Дзержинский.
- Так точно, - стрельнув по сторонам озорными карими глазами, сказал солдат. - Бунта опасаются. А какой бунт? Я сам с этих мест, народ наш тихий...
- Пороть, говорят, будут? - спросил Дзержинский.
- Кого?