Раззолоченный стоит.
Это, братцы, дом казенный,
Александровский централ,
А хозяин сему дому
Здесь и сроду не бывал.
Он живет в больших палатах
И гуляет и поет,
Здесь же в сереньких халатах
Дохнет в карцере народ.
Еще несколько минут он простоял возле ворот, обдумывая предложения, и слушал знакомую страшную песню.
Здесь за правду за народну,
За свободу кто восстал,
Тот начальством был отправлен
В Александровский централ.
Есть преступники большие,
Им не нравился закон,
И они за правду встали,
Чтоб разрушить царский трон.
Он уже шел к дому по узкой тропинке, протоптанной меж пихт и елей, а песня догоняла его, тяжелая и грозная:
Отольются волку слезы,
Знать, царю несдобровать...
Дома Лятоскевич хлопнул две рюмки водки, закусил моченым яблоком и вызвал Токарева - советоваться.
Вечером посланный от Лятоскевича объявил, что господин Лятоскевич требования заключенных может выполнить только частично.
- Не все? - спросил Бодров.
- Нет, не все. Господин Лятоскевич очень сожалеет, но положение таково, что это не в его власти...
Волчок в воротах захлопнулся.
Ночью жгли во дворе тюрьмы костры, пели песни, читали стихи. Дзержинский ходил от костра к костру, улыбался своей печальной улыбкой и прислушивался к пению. В золе пекли картошку и ели тут же, сидя на земле. Было странно, что все это в тюрьме, что за тюремной стеной, там, снаружи, стоят и дежурят тюремщики с винтовками, что кругом тайга, а не волжские степи, что за горою Ангара, а не Волга.
Тучи ночью разошлись, вызвездило, небо было черное, очень далекое; пахло печеным горячим картофелем, дымом, войной. Многие из арестантов сидели с оружием, отобранным у конвоя, с револьверами, с саблями, с винтовками, и, глядя на них со стороны, можно было подумать, что это не запертые в остроге арестанты, а маленькая часть какой-то странной армии, грозной, непобедимой, вечной со времен Пугачева и Разина, кусочек того, что все равно нельзя уничтожить, того, что было, но не исчезло, что есть, что будет, что останется...
Дзержинский ходил от костра к костру, грелся у огней, почти не разговаривал. Думал ли, мечтал ли - кто знает...
Может быть, рисовались в его воображении еще неопределенные, но величественные контуры будущих, очень далеких лет, красногвардейские полки, знамена победившей революции...
Может быть, глядя на матроса, молчаливо сидевшего у костра с винтовкой на коленях, он представлял себе его командиром броненосца, над которым реет алый флаг.
Или видел Бодрова, невозмутимого Бодрова, с его всегдашней улыбкой на крупных свежих губах, дипломатом страны, в которой победила революция. Где-нибудь на международном съезде он говорит речь, невозмутимый, серьезный, спокойный, во фраке с белой грудью, с цветком в петлице, говорит и улыбается и смеется, и только глаза у него не смеются, глаза такие, как сейчас, когда он сидит над костром и смотрит на языки пламени, на искры, на клочья дыма...
Или Дрозд, длинный Дрозд, - кем будет он?
Или межевой техник Воропаев, осужденный на пять лет каторги за то, что пошел вместе с мужиками против помещика, пожелавшего отобрать у мужиков те последние клочья земли, которые у них были...
Что будет делать Воропаев, когда победит революция?
Доживет ли?
Увидит ли?
Он стоял, смотрел, думал, а возле одного из костров уже завели плясовую, гремела песня. Длинный Дрозд плясал, а хор надрывался:
Не из чести, не из платы
Не идет мужик в солдаты
Не хочет, калина, не хочет, малина!
Утром пересыльную тюрьму окружили на всякий случай войска, присланные из Иркутска. С наблюдательной вышки острога было видно, как Токарев, улыбаясь сладкой улыбкой, разговаривал с пузатым поручиком, командиром отряда, как он показывал на острог рукою и что-то старательно объяснял. Шурпалькин смотрел и угрюмо молчал; потом, когда Токарев поднес поручику спичку, чтобы тот закурил, матрос скрипнул зубами и грустно сказал Дзержинскому:
- Было б мне на вашу дисциплину и сознательность не сдаваться.
- А что? - спросил Дзержинский.
- Смотрите, как пляшет старый козел, - со злобной тоской в голосе воскликнул матрос, - смотрите, до чего радуется! Разрешите, я из винтовочки приложусь, а?
И винтовка мигом очутилась у него в руках.
Увидев солдат, уголовники во главе с Ципой пришли к Дзержинскому с требованием сдачи на милость победителя. Дзержинский молча выслушал речь Ципы, потом ответил:
- Идите в камеру. Вы арестованы.
Понурившись, уголовные ушли. Собственно, они только этого и хотели. Быть арестованными - значило быть ни в чем не виноватыми в глазах начальства. Что ж, политические силой принудили их участвовать в восстании!
Бодров непрерывно вел переговоры с Лятоскевичем. Волчок в воротах был открыт, в двух шагах от волчка стоял Лятоскевич, сосал сигару и торговался. За Лятоскевичем стояли солдаты в белых гимнастерках, стыли на ветру и ждали. Перед солдатами прохаживался прихрамывающий на одну ногу офицер.
Тройка заседала непрерывно. Каждое новое предложение Лятоскевича специальный связной передавал тройке, тройка обсуждала и, прежде чем вынести решение, собирала сходку: сходка решала окончательно.
Настроение держалось все время решительное, боевое и бодрое, связной приносил Бодрову одни и те же постановления тройки и схода:
- Держаться твердо, ни в чем не уступать.
Лятоскевич с каждым часом все более заметно нервничал.
- Я хочу говорить с вашим коноводом, - сказал он.
- Я не знаю, о ком вы говорите, - ответил Бодров.
- Я говорю о вашем начальнике или руководителе, как он там у вас называется... Я желаю говорить непосредственно с ним!
- Понимаю, - ответил Бодров, - но, к сожалению, ничем не могу вам помочь. Тот, кого вы имеете в виду, положил себе за правило не разговаривать с тюремщиками...
- Ах, вот как.
- Да, именно так.
Теряя терпение, Лятоскевич подошел к поручику и спросил у него, что он думает обо всем этом деле.