Ханин тупо разглядывал Василия Никандровича. Голова его еще была занята тем, что писалось на машинке. Вася поинтересовался:
– Творите?
– Да нет, так просто… А ты как живешь-можешь?
Окошкин, раскачиваясь на стуле, сказал, что живет он чудесно, но имеются некоторые неувязки.
– Не качайся, – попросил Ханин, – в глазах рябит. А что за поручение?
– Да Жмакин деньги вам послал, двести рублей, что ли.
– Не может быть!
– В долг брал?
– Скажи пожалуйста, я уж и думать забыл. Как он живет-то, этот самый Жмакин?
– Посредственно, – откупоривая портвейн, сказал Василий. – С паспортом у него затерло. Ну, да ничего, днями сам Прокофий Петрович займется, я уже почву подготовил. Конечно, Алеха тоже виноват…
И, хихикая, Окошкин рассказал про историю с венком.
– Это на ваши деньги, Львович, он и приобрел веночек с лентой.
– Да брось!
– Точно! Он сам мне рассказал, а он нынче врать вовсе бросил…
Разлив портвейн в две рюмки, Окошкин пригубил и издал горлом стонущий и несколько даже воркующий звук.
– Чудесная вещь! – сказал он. – Ароматная, легкая. Я слышал, будто английские лорды эту самую штуку тяпают по рюмочке после обеда и стоит она у них огромные фунты стерлингов. А у нас бутылка семь рублей – довольно-таки дешево.
Ханин молчал задумавшись. Они грызли миндальное печенье. Окошкин снял наконец фуражку, побродил по комнате и спросил, что пишет Лапшин.
– Здорово бодрые письма пишет, – со вздохом сказал Ханин. – Наверное, вполне поправился. Ты разве не получал?
– Открытку, – несколько обиженно сказал Окошкин. – Он всегда мне почему-то накоротке пишет…
И вышел в коридор. Ханин полистал свою рукопись, достучал прерванную фразу. Скрипнула дверь, Окошкин сообщил, что Антропов, оказывается, тоже в отпуску.
– А зачем он тебе? – удивился Давид Львович.
– Да нервы у меня, понимаете? Организм совершенно расшатался…
– Неужели?
– Смеетесь все…
Перелистывая свою рукопись, Ханин не заметил, что Васька разулся и лег на кровать Лапшина. Он лежал, заложив руки под голову и задрав ноги в вишневых носках. Лицо у него было грустное, он глядел в потолок и вздыхал.
– Чего, Окошкин? – спросил Ханин. – Худо вроде бы тебе?
– Худо, Давид Львович, – виновато сказал Окошкин, – верите ли, пропадаю…
– Ну уж и пропадаешь?
– Да заели! – крикнул Василий Никандрович. – На котлеты меня рубят…
Быстро усевшись на кровати Лапшина и вытянув вперед голову, он стал рассказывать, как жена и теща посмеиваются над ним за то, что он помогает сестре, как его заставляют по утрам есть овсяную кашу, и как они водили его в гости к тещиному брату – служителю культа, и как этот служитель культа ткнул Ваське в лицо руку, чтобы Васька поцеловал, и что из этого вышло.
– Чистое приспособленчество! – скорбно говорил Васька. – Такую мимикрию развели под цвет природы, диву даешься, Давид Львович! Ну, не поверите, что делают! И вещи покупают, и все тянут, и все мучаются, и все кряхтят, и зачем, к чему – сами не знают. И едят как-нибудь, и мне в Управление ни-ни! Булочку дадут с собой, а там, говорят, чаю. Чтоб я пропал!
– Ошибся в человеке? – спросил Ханин, сверкнув на Васю очками.
– А хрен его знает! – сказал Окошкин. – Вот полежал здесь, отдохнул. – И он стал прыгать по комнате, натягивая на себя сапоги. – Не поздоровится мне, конечно, за это!
– Не поздоровится! – согласился Ханин.
– Главное дело что, – говорил Вася, обувшись, – главное дело – это как они меня терзают. Ну, все им не так! Вилку держу – не так, консервы доел – не так, на соседа поглядел – давай объяснения, зачем поглядел. И самое ужасное, Давид Львович, это недоверие. Ну хорошо, нахожусь в Управлении, проверяют путем телефонной связи. А если я в засаде нахожусь – тогда как? Вы нашу работу знаете, вы у нас человек свой, ну посоветуйте – могу я адрес Ларисе дать для проверки, в какой я засаде нахожусь? Ну, мыслимое это дело?
– Немыслимое! – вздохнул Ханин. – Но с другой стороны, наверное, приятно, если любимая женщина ревнует.
– Вообще-то, конечно, ничего, но они хотят, чтобы я из органов ушел.
– Это почему?