И, заглядывая Любе в глаза, он запел нарочно те лживые и паршивенькие слова, которые пел когда-то давно, в одну из самых отвратительных минут своей жизни:
Люба смеялась, а он, близко наклоняясь к ее миловидному круглому лицу, спрашивал:
– Правильно? А, детка? Верно я говорю?
У Народного дома они сели на лавку. Жмакин замолчал и подсунул свою руку под спину Любы.
– Не щекотать, – строго сказала она, и оба они тотчас же сделали такой вид, что пробуют, кто из них боится щекотки.
Немного поговорили о гараже, о том, что он «растет», потом Люба сказала, что ей надоело жить без красок.
– Жизнь должна быть красочная, – говорила она, слегка поднимая ноги и щелкая в воздухе каблуками. – Мне, Алеша, охота чего-то необыкновенного, жуткого и захватывающего.
– Например? – спросил он.
– Например, если война, то чтобы не находиться в глубоком тылу, а реализовать свои знания.
– Какие такие вдруг знания?
– А такие! Я на МПВО закончила. И я смелая девчушка, ничего не побоюсь.
Жмакин слушал сжав зубы, втягивая ноздрями запах пудры. «Она смелая девчушка, – думал он сердито и добродушно, – она ничего не побоится. Скажи пожалуйста».
– Ну а, например, что такое война, ты знаешь? – осведомился он насмешливо.
Люба не ответила, напевала себе под нос. Положенный срок прошел. Все вокруг было как полагается или почти как полагается. И теплая осенняя ночь, и звуки духового оркестра где-то неподалеку, наверное в саду Народного дома, и парочки, целующиеся на скамьях, и даже то, что Жмакин отдал свой пиджак Любе (на всех соседних скамьях мужчины были без пиджаков), – все было как полагается, но в то же время не совсем так…
Что-то Жмакина неприятно тревожило, более того – угнетало.
Раньше он бы подумал, что опасается встречи с Бочковым, или с Митрохиным, или с Окошкиным, или с самим Иваном Михайловичем.
Но теперь он их не боялся.
Так в чем же дело?
Нет, ему нечего бояться!
Молча он прижал Любу к себе, но она неловко уперлась локтем ему в грудь. Он прижал сильнее, локоток ее подогнулся, и тихим, как бы сонным голосом она произнесла привычные и скучные слова:
– Не надо так нахально!
– Не надо? – удивился он. Помолчал, вздохнул и согласился: – Не надо так не надо.
В это самое мгновение к нему подошли двое. Электрический фонарь ярко высвечивал и девушку и мужчину, и Жмакин узнал их еще до того, как мужчина положил руку ему на плечо. Это был тот самый летчик, чемодан которого Жмакин украл, возвращаясь в Ленинград после побега, а девушка была Малышева, которой он так ужасно врал тогда в тамбуре.
– Не узнаешь? – глуховатым голосом спросил летчик.
– Узнаю! – спокойно ответил Жмакин. – Отчего же не узнать? Я своих старых друзей всегда помню!
Ему ужасно было думать, что Любка наболтает в гараже, как его увели, и он нарочно говорил без умолку, вставая и пятясь от Любы к Малышевой и летчику:
– Извиняюсь, Любочка, что проводить не удастся, вы на меня не будете в претензии, – трещал он, – но старые дружки – дело такое…
И, обернувшись к летчику, он широко раскинул руки, обаял его и, напирая на него грудью, чтобы отойти подальше от Любы, поцеловал в щеку, и громко произнес:
– Ну и медведь ты стал, Степка, ну просто-таки медведь. Хорошо небось на государственных харчах питаешься, безотказно!
Летчик, которого, кстати, звали вовсе не Степаном, а Виталием, мгновенно понял, чего хочет от него Алексей, и подыграл ему, подхохатывая и в обнимку с ним отходя к центральной аллее. А Малышева шла рядом, и Жмакин успел заметить, как она бледна и с какой тревогой поглядывает то на летчика, то на Жмакина.
– В милицию желаете сдать? – спросил деловым голосом Алексей.
– Именно! – спокойно ответил летчик.
– Закурить нету?
– Закурить есть.
– Тогда присядем и перекурим это дело, – сказал Жмакин. И предупредил: – Я не побегу.
– Побежишь – выстрелю! – обещал летчик. – У меня оружие при себе.
– Тут стрелять не полагается, – возразил Жмакин. – Здесь же народ.
– А я не в народ. Я в тебя!