Дроздов явился томный, разморенный духотой. Кофейные его зрачки между тем зорко поблескивали, уже давно Лапшин его не вызывал, и Мирон не мог не понимать, что нынче его ждут некоторые сюрпризы. Играя разморенного духотой старого и больного человека, он нынче был в идеальной «спортивной форме», как сам про себя любил выражаться, и не без азартного томления ждал начала крупной игры.
– Ну, как после операции самочувствие? – спросил Лапшин. – Не имеете претензий к нашему хирургу?
– Нормальный ремесленник, – сказал Дроздов. – Работа на три с минусом, не больше. Но вообще-то, конечно, особых претензий я не имею, за тем исключением, что после такой операции по поводу такой язвы, как у меня, надо провести по крайней мере месяц в специальном санатории, а я, как видите, уже вышел на работу.
– Но мы вас долго не тревожили, Дроздов, – сказал Лапшин. – Все дело застопорилось…
– А разве есть дело? – пошутил Мирон. Посмеялся и попросил разрешения курить.
Лапшин подвинул ему пачку папирос, но он ногтем прорезал бандероль на своей коробке дорогих, черных с золотом, и протянул Ивану Михайловичу. Тот улыбнулся. Улыбнулся и Мирон.
– Каждый живет по средствам, – кидая в рот мундштук папиросы жестом фокусника, сказал Дроздов. – В этом смысле на протяжении долгих лет вас все уважают, гражданин начальник.
Еще минут двадцать они играли в кошки-мышки друг с другом. Лапшин начинал было свои «подходцы» и притормаживал, Мирон собирался догадаться и почти догадывался, но Иван Михайлович ловким ходом его вновь уводил в сторону и запутывал следы. Разговор – веселый и непринужденный – велся главным образом вокруг темы «сколько человеку денег надо». Мирон острил, подшучивал и Иван Михайлович. От его непонятных шуточек Дроздов, он же – Полетика, он же – Рука, он же – Дравек, он же – Сосновский, заливался потом, но, сдерживая ужас, не показывая, как напряжен каждый его нерв, тоже пытался смеяться перхающим смехом, от чего все его лицо совсем скукоживалось, а морщины налезали одна на другую.
– А? Так как? Много надо? Очень много? – спрашивал Иван Михайлович. – Что молчите, Дроздов? Тысяч полтораста по среднему расчету в месяц вы имели? Тратили? Или в ценности обернули? В бриллианты там, в золотишко, в серебро? Да что это вы все смеетесь, Дроздов, я не шучу, я имею основания спрашивать. Я с вами сейчас серьезно толкую…
Мирон зашелся в смехе, отмахиваясь руками, отвалился назад и даже дал понять, что послеоперационный шрам у него разболелся от этого веселья, но, полузакрыв глаза, острым взглядом, исподволь следил за Лапшиным неотрывно, за каждым его движением, за каждым взмахом карандаша, который был в руке у Ивана Михайловича…
– С Каравкиным у нас за вашу болезнь все установлено, – совсем негромко, перегибаясь к Мирону, говорил Лапшин. – Тут вы со своими мальчиками работали – с Маркевским и Долбней, да еще Корнюха вас навел на Каравкина – тот самый Корнюха, которого вы много лет не видели. А вот как обстояло дело с Коркиным из артели «Текстильтруд»?
Перестав смеяться на мгновение, Мирон как бы застыл, пораженный, и в негодовании крикнул:
– Коркин? Еще будет Шморкин, потом Поркин? Не в вашей манере, гражданин начальник, брать старого человека на пушку…
И он опять тихохонько засмеялся, вглядываясь в Лапшина острыми зрачками, ища в его лице «слабину», «незнание», «приблизительность». Но большое, с угловатым подбородком, с плотными губами лицо Ивана Михайловича было спокойно, и ничего в этом выражении нельзя было прочитать – ни неуверенности, ни слабости, ни растерянности.
– Каравкина вы взяли на «разгон», – холодно заговорил Лапшин, – и это подтверждено как семьей Каравкина, так и всеми вашими соучастниками – и Маркевским, и Долбней…
– Может быть, и вашим знаменитым Корнюхой? – радостно вскрикнул Мирон. – А, гражданин начальник?
В это мгновение Лапшин отвел глаза от Дроздова, и Дроздов понял, что первый тайм этого странного матча выиграл он. Лапшин отвел глаза, смутился, это значит, что никакого Корнюхи у него нет, а если Корнюхи нет, то остается только один «разгон» у Каравкина, от которого, конечно, он отопрется, потому что Каравкину нет никакого резона Дроздова опознавать. Каравкин – воротила в торговом мире, его сознание потянет других, другие тоже не лыком шиты, они все обратятся к настоящему адвокату, и так как, думал Дроздов, все обвинение построено на пустяках – дело лопнет. Но тут же он почувствовал какую-то слабость в ногах и понял, что она вызвана именем Коркина. Дело с Коркиным они делали вдвоем – он и Корнюха, а Корнюхи нет и быть не может. О Коркине и его махинациях Корнюха знал тоже от Каравкина, но никто третий ничего не знал и знать не мог. И дело с Коркиным, как и многие другие такие же дела, имеют двухлетнюю давность, откуда же…
Он думал напряженно, уже не следя за собой, и вдруг услышал тихие слова Лапшина, которые поразили его и словно перешибли ему дыхание.
– Ордера кончились? – спрашивал Лапшин. – Их у вас было немного – ордеров – не так ли? И пришлось с тихого, спокойного, безопасного метода перейти на шумный «разгон»?
– С какого такого метода? – изображая оскорбленное достоинство, осведомился Дроздов. – С какого такого нового метода? Что вы мне шьете, хотел бы я знать, гражданин начальник?
– А вы и знаете, – перегибаясь к Мирону через стол, сказал Лапшин. – Вы все знаете, но вы пока не хотите говорить. Вы в больнице лежали, а мы пока разматывали ваше дело, мы немало потрудились, и у нас есть результаты. Так как же с ордерами? – впиваясь ледяными, белыми сейчас глазами в потное лицо Дроздова, шепотом крикнул Лапшин, именно крикнул, и именно шепотом. – Кончились? И тот, кто для вас их изготовлял, – исчез. Так? Отвечайте мне быстренько, потому что другие ответят, те, которые все в подробностях знают, и вам от этого станет только хуже, значительно хуже…
– Кто же именно за меня может ответить?
– Вам неизвестно?
Ответить по поводу ордеров мог опять-таки один только Корнюха, но Мирон знал, что Корнюха ответить не мог, так как он гулял, и потому ему показалось, что и второй тайм в этом нынешнем матче он все-таки выиграл. Лапшину было что-то известно вообще, а не в частности, и он, несомненно, пытался получить показания у Мирона, потому что, не имея Корнюхи, больше ни на кого не рассчитывал. И голосом наглым и