детективом, но тем не менее Владимир Афанасьевич сказал полковнику бывших имперских вооруженных и т. д., что тому надлежит оставить их без своей уважаемой особы.
Фон Фосс пожал дебелыми, как у женщины, плечами и покинул комнату, в которой, по его собственным словам, готовился к последнему путешествию через реку Стикс студент-медик Рудди Реглер.
Австриец-профессор Гебейзен довольно бойко стал переводить, и тут оба русских врача раскрыли рот почти в буквальном смысле этого выражения.
Соль истории заключалась в том, что и Устименко, и Богословский одновременно обнаружили у Рудди внутреннюю грыжу, ущемленную в диафрагме, — аномалию анатомическую, редчайшую и даже уникальную, но обнаружить это было не слишком трудно еще и потому, что сам Рудди им рассказал о своем уродстве — желудок от рождения был у него расположен в грудной полости. Все это подтвердил и Богословский: парня рвет, а «острого живота» нет совершенно, следовательно все перекачивается наверх. Устименко прослушал в груди плеск — на это замечание Владимира Афанасьевича Рудди с кривой улыбкой пояснил, что этот плеск и навел его профессора на мысль о плеврите, от которого фон Фосс и лечит злосчастного тотальника.
— Но вы-то ему сказали, что вам известно, где ваш собственный желудок? — спросил Устименко, адресуясь к Гебейзену и закрывая студента одеялом. — Вы же с какого? С третьего курса забраны?
Гебейзен перевел Володе, что Реглер забран с четвертого. Рудди имел смелость объяснить коллеге профессору-полковнику суть своей солдатской неполноценности, но господин фон Фосс и слушать не пожелал, а лишь накричал на Реглера в том смысле, что если Реглер призван в армию, то из этого следует, что никакой аномалии у него быть не может, не было и впредь не будет.
— Что, что? — отнесся Гебейзен к Рудди.
Реглер заговорил почетче, в перевод вмешался начальник лагеря, его Устименко понимал куда лучше. Идиотическая повесть бедолаги-фрица выглядела теперь так:
— Он говорит, что попытался-таки настоять на своем, объясняя, что медицинская комиссия его и не смотрела: язык, пульс — и иди защищай отечество, но полковник возразил ему, что он сам возглавлял многие такие комиссии и совершенно точно знает: солдат Реглер лжет и клевещет на превосходную санитарную службу вермахта, поскольку сейчас на вермахт дозволяется в некоторых кругах возводить любую напраслину…
— Как, как? — проклокотал Гебейзен. — Напраслину? О нет, человечество не знает еще и сотой доли того, что делали эти фон фоссы! Но узнает, узнает все…
— Об этом мы еще успеем, — буркнул Богословский.
Ему жалко было сейчас тощего Реглера, и он сердился на себя за эту жалость. «Вот эдакие и Ксюшку убили! — подумал он, но не поверил, что „эдакие“. — Так какие же? — спросил он себя. — Какие?» И не нашелся, что ответить.
— Что будем делать? — спросил Владимир Афанасьевич.
— Вы о чем? — поднял голову Богословский.
— То есть как о чем? О немце.
— Да, да, конечно…
Богословский помолчал, приказал себе не думать, что больной — солдат вермахта. Устименко ждал. Николай Евгеньевич еще занялся животом Реглера, как бы проверяя сам себя, потом сказал себе же: «Так оно и есть, не иначе!» Как всегда, решил учитель, а ученик лишь наклонил голову в знак согласия после слов — «надо оперировать». И Гебейзен, разумеется, согласился, хоть был и рассеян, все искал глазами кого-то. «Не фон Фосса ли?» — подумал Устименко, вспомнив внезапно страшную судьбу австрийца.
Студента осторожно уложили на носилки. Четыре немца, имеющих квалификацию санитаров, умело доставили больного в русскую больницу. Полковник приглашен был также, из педагогических, как выразился Устименко, соображений. Моя руки, хирурги заметили пренебрежительный и нагловатый взгляд выпуклых глаз полковника, которыми он осматривал их бедную, потом и кровью восстановленную операционную — жалкую их гордость, то, что называли они только между собою «стыд и срам», и вместе с тем то, чем не могли они не гордиться, потому что все-таки это был Феникс, паршивенький, но тем не менее возродившийся из пепла.
— Я ему в ухо врежу! — пообещал Богословский Устименке.
— Это — без надобности! — спокойно ответил Владимир Афанасьевич. — Он сейчас будет морально уничтожен.
— Вы, товарищ главврач, оптимист, — протянув огромные ручищи сестре, сказал Богословский. — У него и рыло-то, как у гаулейтера…
— Я с гаулейтерами не встречался, не приходилось, — ответил Володя и тут перехватил взгляд, которым старый патологоанатом смотрел на профессора-полковника фон Фосса. — Заметили? — спросил он, толкнув Богословского локтем.
— Давно заметил, — ответил тот, — еще там, в околотке. Этот вполне спокойно может полковника Фосса убить. Геноссе Гебейзен, — негромко позвал он старика и так, чтобы фон Фосс не видел, погрозил Паулю Герхардовичу намыленной лапищей. — В рамочках будем держаться!
— Да, держаться, — согласился австриец.
— Начнем? — осведомился Устименко.
Наркоз давала Катенька Закадычная, и, надо ей отдать справедливость, довольно ловко. Операция прошла нормально, даже красиво, с изяществом и блеском, как всегда, когда «правил и володел» Николай Евгеньевич.
— Ну, так грыжа или плеврит? Спросите у него, геноссе Гебейзен, — велел Богословский, когда картина стала совершенно очевидной. — Почему этот кретин с ученым званием настаивал на своем даже тогда, когда медик-солдат рассказал ему свою историю?
Фон Фоссе облизал красным языком губы упыря и ответил:
— Правы русские коллеги, но этого не может быть.
— Чего не может быть? — тенорком продребезжал Богословский. — Он же видит глазами!
— То есть? — спросил Устименко. — Как не может быть, когда вы видите?
— Вижу, но то, чего не может быть.
— Теперь-то можно ударить? — постным голосом осведомился Богословский у главного врача. — Я аккуратно. В ухо. Со знанием анатомии.
Устименко запретил старым присловьем деда Мефодия:
— Ни боже мой!
А Гебейзен все смотрел на фон Фосса не отрываясь, заходил то справа, то в лицо ему заглядывал прямо, то слева. И шептал, и кивал сам себе…
Наконец Рудди унесли, за ним, выкидывая ноги носками вперед, ушагал полковник, видимо очень гордящийся своей военной выправкой. Доктора размылись, Богословский велел лейтенантику голосом высокого начальства:
— Пусть в лагере в вашем все фрицы и гансы эту историю знают досконально.
Лейтенантик сказал «слушаюсь», но тут же осведомился: зачем?
— А это уж моя забота, — загадочно ответил Богословский.
Но и без лейтенантика в лагере все всё мгновенно проведали, и когда в понедельник вечером Николай Евгеньевич вышел прогуляться, фрицы и гансы стояли за своей проволокой, словно почетный караул, зазывая генерала-доктора посетить их для важнейшего разговора.
Дальше все пошло как по нотам.
Богословский посетил лагерь один — без переводчика.
Моросил мелкий грибной дождичек. На утрамбованной площадке, где военнопленные обычно играли в городки и кегли, расселись по-турецки более трехсот человек — Николай Евгеньевич даже посчитал примерно. И от их имени заговорил старый немец, тоже тотальник, суровый, грубоватый, но, видимо, довольно искренний рабочий-металлист, сталевар, по фамилии Гротте. Говорил он медленно, ворочая слова, словно тяжести, и речь его глухо грохотала, как падающие бревна. Богословский слушал немца, один сидя на стуле, словно на троне, вытянув вперед больную ногу, глядя мимо людей, на Унчу, в ту