обогатившее мировую хирургию, — все это нам пока что просто неизвестно…
— А пособия? — крикнул Елкин. — Где пособия? Где литература?
— Помолчите, Иван Иванович, — вновь застучал проректор, — Саинян и есть живое пособие. Мы слушаем вас, товарищ Саинян.
И вновь Вагаршак увидел живой и подбадривающий блеск зрачков проректора.
— В нынешнюю войну, — опять заговорил Вагаршак, — по сути дела впервые в истории мы сменили малоэффективную систему местного медикаментозного лечения ран научно обоснованной системой оперативного лечения. Очень рано, через часы или в первые сутки, из раны удаляются мертвые ткани и все загрязняющее рану. Создаются условия, чтобы раны не осложнялись инфекцией. Этими операциями сотни тысяч раненых были спасены от неизбежной гибели. Позднее раны зашивались, так называемый вторичный шов раны способствовал скорейшему возвращению в строй.
— Так пусть Саинян и преподает! — крикнул с места Жмудь, известный и преданный холуй Елкина. — Давай, Вагаршак, не теряйся!
Саинян и не думал теряться. Он принадлежал к тем людям, которые, зная и веря, никогда не сворачивали с прямой дороги. И тут, зная и веря в неоспоримую полезность того, что показал ему сам доктор Арьев на фронте, он не собирался отступать, несмотря на то, что его атака могла вызвать и недовольство очень многих. Ведь говорил он не для собственного прибытку, как выражался Пирогов, а для дела. Им, врачам, предстояло ехать на фронты, и они должны были знать заранее, с чем встретятся.
— Проявление массовой талантливости советских докторов на фронтах, — заговорил вновь Вагаршак, — дало замечательные результаты, дало целую систему, о которой мы здесь еще и понятия не имеем. Мы словно бы говорим на языке Тредиаковского, мы тут не современны! Дорогое, золотое время мы тратим на трескотню, на вздор…
— Нет, это невозможно! — вскочил вдруг Иван Иванович Елкин. — Это решительно невозможно. Я категорически возражаю. Все, что здесь происходит, отдает непотребством. Что же это? Кто кого учит?
— Это собеседование! — яростно крикнула из зала Люба. — Неужто и поговорить нельзя? И не прерывайте Саиняна, он же не кончил…
Проректор взял в руку звонок.
Аудитория шумела сдержанно, невесело и немного угрожающе.
— Требую слова! — закричал Жмудь. — Требую, требую, требую, требую…
Вагаршак, слегка побледнев, сошел с кафедры и сел в первом ряду. А проректор, положив левую руку на плечо Елкина, что-то ему шепнул и нажал на елкинское плечо так, что Иван Иванович сел. И глаза у него сделались испуганные.
— Минуточку, товарищи, — заговорил проректор. — Я вынужден вмешаться, потому что нас всех занесло, как говорится, не в ту сторону. Профессор Елкин, к сожалению, принял на свой счет то, что ему и адресовано не было, да и вообще я не склонен представлять дело так, что Саинян кого-то в чем-то упрекал. Мы на собрании, и все тут — товарищи, все друзья, которые вправе сказать друг другу и горькие слова…
Проректор произнес умную и хорошую речь. Ему аплодировали так долго, что Елкин даже успел за время аплодисментов уйти. Слово дали студентке Габай. Выступление ее было коротким.
— Я к началу вернусь, — сказала она, — жалко только, что профессор Елкин отбыл. Читает нам достопочтенный Иван Иванович, как снимать пробы с пищи и как очищать водоемы, и ладно. Это все в книжках написано, лучше бы сам на войну отправился и сам на месте учил, как водоемы очищать, и сам пробы снимал. Я не про то, это так, к слову. Я про то, что Вагаршак Саинян — гордость нашего института и к нему нужно особое отношение. Совершенно особое!
— Под стеклянный колпак его! — крикнул Жмудь. — В башню из слоновой кости! Забронировать от самокритики!
Люба подождала, покуда Жмудь выкричался.
— Что касается биографии Саиняна… — начала она опять, но Вагаршак вдруг оказался рядом с ней и мягко, но с силой оттеснил ее плечом от кафедры.
В зале засмеялись, улыбнулся и Вагаршак. А Люба осталась стоять за его спиной, потому что не знала, что ей надо делать.
— Я же не из-за тебя, — услышал он ее шепот. — Я по-товарищески, как о любом другом талантливом студенте…
— Дело совершенно не во мне, — как бы и ей, но и всей аудитории начал Вагаршак, — дело в нашей работе. Мы же собрались сюда не для того, чтобы попрекать друг друга, не для того, чтобы подсчитывать обиды и вновь обижаться, не для того, чтобы считаться с самолюбием. Мы для дела собрались. И разве возможно иначе, когда там…
Он немножко подумал, где запад, как бы даже прислушался и, резко показав рукою влево, на окна, произнес:
— Разве все это можно допускать нам тут, когда там умирают люди?
Ничего особенного он не сказал своим глуховатым голосом, но ему захлопали шумно и даже яростно, — он сказал то, что думали почти все, хоть и не умели выразить.
— Мне помешали рассказать вам то, ради чего мы собрались, — сказал Вагаршак и вынул из кармана блокнот, с которым ездил на фронт. — Возьмите, товарищи, тетрадки, думаю, некоторые сюжеты вам смогут пригодиться на практике. Я буду рассказывать вам то, на что обращал мое внимание подполковник Арьев, так что это не самодеятельность моя. Это то, что нам непременно пригодится там, куда нас направят. Ну и потом кое-какие уже мои личные размышления, касающиеся дней нашей жизни…
С замершим сердцем Люба увидела, как записывает проректор.
Незаметно она сошла в аудиторию из своего укрытия за Вагаршаковой спиной и тоже стала писать.
Более двух часов продолжалась лекция студента Саиняна. Вторая половина собрания ничем не походила на первую. Здесь ни на чем не настаивали, ничего не вколачивали в голову слушателям, ничего не требовали и не отрицали, — Вагаршак рассказывал о своих сомнениях, и битком набитая аудитория слушала не студента, а зрелого мужа, серьезного, умного врача, — он вместе со своими коллегами задает себе вопросы, на которые еще не в силах полностью ответить, но которые существуют и требуют ответа. Он ссылался на Вишневского и Бурденко, на Еланского и Ахутина, на Левита и Банайтиса, на Джанелидзе и Петровского, на Стручкова и Шамова, на Гирголава и Беркутова, на многих других, еще никому не известных, но замечательных — Коломийцева и Сотнюка, Ивана Федоровича Залесского и Ивана Федоровича Крыленкова, в общем на всех тех, которые оставили далеко позади себя учебники, доныне изучаемые в институте почтительно и без всяких изменений.
— Вот как обстоят дела, — сказал в заключение Вагаршак. — Надо нам нагонять.
Ему не аплодировали. Тут нечему было радоваться. Но уже в марте в институте появились новые профессора: один прихрамывающий, с тиком — его жестоко искалечило под Нарвой, другой быстрый, шустрый, как выяснилось впоследствии, тяжелый сердечник, профессор Коновалов. И Нисевич, и Коновалов своими лекциями подтвердили правоту Саиняна. Но Вагаршак вовсе не радовался. Он огорчался тому, что был прав.
И Нисевич, и Коновалов сразу оценили Саиняна.
У него была дьявольская энергия, у этого немногословного, даже тихого с виду студента. И исступленное чувство врачебного долга. Нет, он совершенно не был сентиментален, он всего только отвечал за все будущее советской медицины. Только всего. Не больше, но и не меньше.
Ни от кого другого он этого не требовал, хотя и помогал всем без исключения, но от Любы требовал. Жестоко, неумолимо, «бесчеловечно», — возмущалась она.
Он невесело спрашивал:
— Ты мне не веришь?
Голос у него был мягкий, глаза сочувствовали ей, но он ничего не мог с собой поделать, он не мог не требовать.
— Подумай о войне, — просил он.
— Но мы же не на войне.