разъезды, четыре — дома. А время ей нужно было для того, чтобы сосредоточиться над выбором темы диссертации, которую она никак не могла определить по той причине, что не имела на этот счет решительно никаких мыслей, исключая ту, что без диссертации кандидатской, а впоследствии — докторской, в люди не выйти.
К работе своей она постепенно привыкла.
Привыкла, выполняя волю начальства, заключенных врачей за «незаконные освобождения» строго наказывать для острастки. Привыкла сидеть развалясь, когда старый доктор или даже профессор, но заключенный, стоял перед ней по стойке «смирно». Привыкла раскатисто и насмешливо произносить — «р-р-азговорчики!». Привыкла к собственной фразе, усталой и отвечающей, как ей казалось, на все вопросы: «У нас не санаторий!» Привыкла, тоже не сразу, но все же привыкла к чудовищной, но общепринятой формулировке, звучавшей так: «Больной — здоров!» Привыкла отказывать в любых медикаментах, даже таких, какие были на складе, накладывая резолюцию, ставшую притчей во языцех: «Фронту, а не этим мерзавцам!» И привыкла, в довершение всех своих привычек, искренне ничему не верить, а потому никому, никогда, ничего не разрешать, а разрешенное запрещать. Двух-трех симулянтов она действительно, кажется, разоблачила, это были подонки, убийцы, насильники. Но не верила всем, даже мертвых подозревая в том, что они «филонят».
С уголовными она была попокладистее, и когда те однажды изувечили тихого профессора- ботаника затем лишь, чтобы отобрать у старика посылку, Инна Матвеевна для пользы дела шуму не подняла и увечья объяснила «несчастным случаем», разумно рассудив, что ботанику уже не поможешь, а уголовные и лагерное начальство — тот «контингент», с которым и в дальнейшем ей придется иметь дело.
И все-таки как-то за спиной она услышала голос, исполненный такой ненависти и такого презрения, что ей стало вдруг очень страшно.
— Тот доктор! — было сказано про нее.
Казалось бы, ничего особенного: «тот доктор», — ну, что тут такого? Однако в эту ночь ей плохо спалось, и сердце вдруг дало себя знать пугающе мучительными перебоями.
В другой раз старый врач, седой и отечный, с глазами, как у филина, пообещал ей:
— А может быть, мы еще доживем, гражданка начальница, и встретимся где-либо в вышестоящей инстанции? Вы никогда об этом не думали?
— Нет, не встретимся, — с легкой улыбкой ответила она. — Вы ведь, как тут выражаются, «доходяга», где же нам встретиться? Там?
И она показала на небо — на чистое, знойное, пекучее небо.
— Не я, так другие вас встретят, — вздохнув, ответил доктор. — Встретят — будет разговор. Подумайте!
Однажды ее чуть не убили. Она шла по «зоне», и вдруг — а здесь это случалось только вдруг, только мгновенно — засвистал, загремел знаменитый песчаный буран, называемый в этих местах «афганец».
Инна Матвеевна пригнулась, побежала, обо что-то стукнулась, рванулась в сторону, вскрикнула, и тогда «он» ударил ее. Она не видела «его». Она слышала только свист песка, скрежет и вой. И босую ножищу того, кто ее ударил, успела приметить.
— Сука! — еще услышала она в самое последнее мгновение.
И потеряла сознание от удара по голове.
Следствие велось тайно от нее. Она была героиней, и самый главный начальник режимных лагерей поздравил ее, когда она поправилась. Ей была отведена отдельная палата, специальный повар, выходец из Египта, сделал ей шербет, от сладкого запаха увядающих роз ее тошнило. И лечили ее все профессора, которых можно было допустить к такому человеку, как Инна Матвеевна. В том числе и глава эвакуированной сюда кафедры Генрих Камиллович Байрамов — моложавый, атлетического сложения, немножко быкообразный, но не лишенный некоторого очарования профессор.
Он ей и посоветовал «изменить профиль работы».
— Это как? — не поняла она.
— Вы имеете право на более легкую работу. Вы заслужили это право. Никто не может принудить молодую женщину обслуживать диверсантов, террористов и иных отщепенцев.
— А он был террористом? — с придыханием спросила Инна Матвеевна.
— Да, был! — доверительно ответил Байрамов. — Короче, мы, доктора, вынесем решение, что вам нынешняя работа противопоказана.
Она покорно и женственно на него поглядела. И вздохнула с облегчением. Ведь к мужу она не поехала еще и потому, что безумно, истерически, до кликушества и тошноты боялась войны. Даже маневры, даже учебная тревога здесь, в Средней Азии, наполняли ее ни с чем не сравнимым ужасом, так зачем же рисковать собою в глубоком тылу? Это же действительно бред. Нет, хватит, достаточно!
После больницы она отдыхала три месяца.
Профессор Байрамов ежедневно посещал тихий домик родителей Инны, тетешкал Елочку, играл в карты с жильцом, грустно и покорно вздыхая, пересказывал сводки, вести с войны. Впрочем, он всегда был оптимистичен в изложении. Жена профессора тоже была профессором, но еще к тому же полковником на войне, и писала ему редко, совершенно мужским, крупным почерком. Он отвечал мелким и посылал посылочки из сухофруктов. Одно письмо жены-полковника Инна вытащила из кармана Генриха Камилловича и прочитала в кухне. Письмо было печальное, влюбленное и жалкое. «Война превратила меня в старуху, — писала жена-полковник, — кровь и страдания не способствуют свежему цвету лица, мой милый Генчик, а быть женой, пользуясь твоим человеколюбием, — не самое веселое занятие на нашей планете».
Инна вздохнула с облегчением: за профессора нечего было опасаться. Про таких обычно говорят — «никуда не денется».
В жаркие летние ночи они нередко гуляли, он берег ее здоровье и, нежно держа ее под руку, говорил о колдовских самаркандских ночах. Рассказывал он, словно читая книгу, которую знал наизусть, книжными словами, бархатным голосом и так красиво, что ей хотелось спать и она потихоньку позевывала. Про Самарканд она узнала, что он «существует со времен неведения», про долину Зеравшана — что «она словно плащ из зеленой парчи», про пенный арык Сияба — что «он не забывается, как первая любовь», про мечеть первой жены Тимура Биби-ханум — что купол мечети «был бы единственным, когда бы небо не стало его повторением». Иногда, рассказывая, профессор даже подвывал. Инна Матвеевна посмеивалась.
Как все робкие и даже трусоватые люди, невропатолог Байрамов почтительно, по его выражению, благоговел перед «загадочными характерами», типа эмира Тимура Гурагана. Про Тимура он знал много и, содрогаясь плечами, рассказывал о нем искательно, почти с восторгом. Инна слушала, зябко поеживаясь, ей нравилось, что Тимура называли «полюс мира и веры», нравилось, что он был властителем «центра вселенной», нравилось, как «железный хромой» предавал мечу и пламени цветущие и мирные города Армении, Сеистана, Индии, Малой Азии, Грузии. И Тимур ей нравился, и Чингисхан, и Наполеон Бонапарт, и Фуше — еще в юности она любила книги о них. Ей было неважно, чего они хотели, ей нравилось, как они действовали. И как ничто не могло их остановить!
Если бы она родилась мужчиной и если бы она научилась так ничего не бояться, как умели не бояться они! Если бы!
И с диссертацией она боялась. Многие лагерные врачи записывали кое-какие свои наблюдения, и она просматривала все, что у них изымалось по законам и правилам, положенным для заключенных, но некоторые записи она просто не понимала, а спрашивать не представлялось возможным, другие же казались ей ничего не стоящим времяпрепровождением. Одну тетрадь она припрятала до поры до времени, но автор этих записок был слишком знаменит, чтобы посягнуть на них, пока он жив и еще относительно здоров. Да и далеко не все она там понимала, а показать даже своему невропатологу боялась.
Байрамов ей тоже советовал темы, но все они были какие-то слишком уж трудоемкие, не сенсационные, расплывчатые…
Ей нужен был рецепт, как в поваренной книге: взять столько-то муки, масла, яиц, корицы. Или сделать открытие, как Рентген. Полстраницы — и всего делов. Ей нравилась старая узбекская пословица: человек без любви — осел, человек без стремлений — глина, — особенно про глину. Но она не знала, какие