волнения Ляле, раскрасневшейся и гордящейся и Устименкой и своим Саиняном Любе Габай, толстому, ни в бога ни в черта давно не верящему Зеленному, старому Лорье, который и витамины-то не признавал, не то что некоего киевского Бейлина, наивно-озадаченному Богословскому, Варваре, которая думала горячо и спокойно, слушая Устименку: «Он добьется! Уж он-то организует это все у себя! И не хуже, а, может быть, лучше, чем этот его нынешний бог — доктор Бейлин!»
По-разному слушали своего главврача обиженная и уязвленная Воловик и верный делатель- работяга Митяшин, старый, хлебнувший вреда от мечтаний австриец Гебейзен, медсестра Женя и не разучившаяся восторгаться Володей, всей душой преданная ему Нора, преданная, но понимающая, как нелегко добиться того, чего добился Бейлин. Но тем не менее все слушали, красиво выражаясь, как зачарованные, и никто, даже наибольшие циники-медники-злые-жестяники не сомневались в том, что этот железнолобый Устименко добьется своего. Он несомненно добьется, он никогда не отступает, если уж говорит, то обязательно делает, — так думали и водники, и оскорбленная Воловик, так думали железнодорожники и испуганная размахом грядущих работ Катенька Закадычная, и все они, слушая, комбинировали комбинации, которые бы помогли им не впрячься в уготованную этим одержимым упряжку, им — сырым натурам, комбинировали зигзаги, которыми можно было улепетнуть от бешеного устименковского натиска, складывали в уме колкие фразы и ссылки на трудности, которые спасли бы их от угрозы лишних и тяжких хлопот…
Он, несомненно, чувствовал все, что происходило в стане противников. Более того, он видел это, как ни старались они быть невидимками в своем молчаливом заговоре против него. Видел и потому теперь говорил только им, ища их рассеянные взгляды, яростно упираясь в них своими злыми зрачками, не давая ни в чем пощады и спуску их будущим возражениям, угадывая то, с чем они на него навалятся, предупреждая их речи, будущие стенания, охи и вздохи, заранее вышибая из них все те доводы, которыми они могли хоть в какой-то мере привлечь на свою сторону, допустим, Золотухина, спокойная сила которого ему была нужна — не для себя, разумеется, а для тебя, от коего он теперь никак не мог отступить.
И все-таки — он видел и это — они не сдавались. Не сдавались, ведомые Женькой, товарищем Степановым, Евгением Родионовичем, который, морща лоб, будто и впрямь роденовский Мыслитель, писал в книжечке свои остренькие вопросики. Устименко наперед знал: там все будет о деньгах — кто их даст и с чего это Владимир Афанасьевич так размахался за счет Советской власти? До того ли государству, истерзанному войной? Штатное расписание в ход будет пущено, бюджет, экономия. И Лорье писал быстро в тетрадочке, подчеркивал — старый эссеист, любил он загнать под ноготь ближнему своему иголку, да так, чтобы услышать визг. Зеленной не писал, но уже определил для себя, как отзовется о бейлиновской больнице: показуха и прожектерство, — скажет он, а потом начнет снимать стружку послойно.
А Устименко все рассказывал и рассказывал: как сражаются за тишину у Бейлина, как расстелили там по коридорам дорожки и какие калошки сделали для стульев и табуреток, как шум приравнен к тяжкому служебному проступку и как привыкли и санитарки, и сестры, и врачи быть тихими всегда…
Рассказывал он об успехах лечебного сна, об однообразных раздражителях, об усыплении искусственным шумом дождя — шумом, который доктора не погнушались позаимствовать из театра.
— Все это — театр! — показал зубы Зеленной. — Спектаклики на псевдонаучной основе.
— Нисколько даже не спектаклики, — спокойно огрызнулся Устименко. — Вот у вас действительно спектаклики — перед приездом начальства новое белье больным и специальный обед…
— Я бы попросил! — задребезжал Зеленной, пугаясь присутствия Золотухина. — Я бы очень попросил…
— Не мешайте! — крикнула Габай. — У вас в кухне тараканы, а вы…
Пришлось всем отвлечься ненадолго, но Зеленной, несмотря на свой наступательный порыв, все же оказался пока что поверженным. И еще горячее, еще увлекательнее рассказал Устименко про то, как хирургические больные не знают точного дня своих операций: больного предупреждают, что оперировать его будут, но спеха никакого нет, пока что этого больного надобно подготовить к операции, ежедневно, скажем, вводить глюкозу. Эта самая процедура проделывается безболезненно в перевязочной рядом с операционной. А однажды больному вместо глюкозы вводят снотворное. В соседней же комнате все готово к операции. И вот больной узнает, что все позади, все кончилось, сейчас он обязан лишь поправляться…
— Тут действительно на козе не подъедешь! — загадочно, но уважительно выразился Богословский. — Работа назидательная! А с детьми как?
— Это я расскажу, Николай Евгеньевич, — с места воскликнул Вагаршак, — это я подробно расскажу!
А Устименко уже рассказывал о том, как макаровцы позволили больным иметь свое белье, свои пижамы, свои халаты, как приносят и няни, и сестры, и врачи в больницу цветы, как радуются больные аквариумам, как еще бедный киевский зоопарк подарил больнице зверей и птиц, которые живут в вольерах и клетках и развлекают своими сложными и смешными взаимоотношениями ходячих больных, как уничтожили макаровцы «лазаретную» белую окраску стен и как сам цвет лечит, восполняя собой недостаток солнца. И парк будет у макаровской больницы, рассказывал Устименко, большой парк: известно, что люди, живущие там, где растут ореховые рощи, не болеют туберкулезом — будут в парке произрастать орехи. Живая ветка багульника за сутки вдвое уменьшает количество микробов в комнате. Фитонциды сами выделяются в воздух, «витаминизируют» его здоровьем. Оздоровляющее действие клена, пихты, березы — все пойдет на пользу больным. Так как фитонцидная активность цветов не одинакова в течение суток, то искусные садоводы рассадят цветы так, чтобы вахта фитонцидов всегда бодрствовала, всегда стояла на страже здоровья. И об эстетотерапии — лечении красотой — заговорил было Устименко, но сказал немного — о многоцветном постоянно, даже зимой, пейзаже за окнами больницы, махнул рукой и, быстро улыбнувшись, словно позабыв, сколько врагов слушает его нынче, спросил:
— Ужели возможно во всем этом сомневаться?
— Вполне! — неожиданно для Устименки произнес профессор Щукин и поднялся, красиво встряхнув седыми волосами. — Я лично горячий противник всех этих сахаринов, мармеладов и патоки. И вот только почему: особыми условиями, эстетотерапией, истерикой чуткости, миром тишины, каучуковыми калошками, рыбками и зверюшками мы возводим больного в исключительное положение, лишаем его закалки, сюсюканьем мы только подрываем в нем веру в себя…
— Правильно! — бодро крикнул Женька Степанов. — Абсолютно согласен!
— Вздор! — гаркнул Богословский. — Это потому, что вы, друг мой Федор Федорович, никогда, благодаря своему редкому здоровьицу, в больнице за нумером и по алфавиту не леживали. Вот и пускаете хитросплетения! Тут Устименко весьма справедливо подметил, что ежели и изволите приболеть, то в отдельную палату, это — так, это — по жизни!
Воловик «позволила себе не согласиться» с уважаемым коллегой, Лорье попросил слова и, щекоча слушающих словесными курбетами, изящно заспрашивал у милейшего и увлеченнейшего Владимира Афанасьевича, каково помогают фитонциды при раковой болезни? И хорош ли охранительный режим, когда случится заворот кишок или непроходимость? Помогает ли в сем случае искуснейший шум дождя? И какими условными рефлексами можно ликвидировать сердечную недостаточность?
Эссе у него нынче не получилось, получились, по любимому выражению Богословского, «намеки тонкие на то, чего не ведает никто». Для чего-то назвал доктор Лорье небезызвестного барона Мюнхаузена, а потом безо всякой связи с предыдущим заявил, что просит на него не обижаться — дело, оказывается, заключалось в том, что он просто-напросто размышлял вслух, совещался со своей совестью…
С совести начал и Зеленной. Как многие бессовестные люди, он всегда начинал свои речи с вопросов совести, порядочности и чести. Для него, разумеется, история русской медицины не была звуком пустым. И пошел он переливать из пустого в порожнее, пошел призывать к энергическому использованию нашего великого прошлого, опыта Иноземцева, опыта Пирогова… Толстый, жирный, потный, сердитый, протягивал он к Устименке руки и просил, «даже умолял», по его словам, не пренебрегать отечественной историей, опытом, великими поисками.
— А резюме? — драчливо спросил Вагаршак. — К чему это вы все? Вы, доктор, за что и против чего?
Резюме Зеленной хоть и имел в голове, но не решился его высказать перед этим бешеным