— Разумеется, добрейшая Матильда. Это бог, которого я больше всех люблю — не потому, что он законный бог, отец которого был уже богом и с незапамятных времен управлял вселенной, но потому, что он, будучи прирожденным дофином небес, все-таки настроен демократически и не любит всей этой придворной церемониальной пышности, потому что он не бог аристократии и скудоумных ученых и блещущих галунами военных, а скромный народный бог, мещанский бог, un boil dieu citoyen[140]. Право же, если бы Христос не был богом, я бы избрал его на этот пост, и гораздо охотнее повиновался бы ему, чем навязанному извне, самодержавному богу, повиновался бы ему, выборному богу, богу, мною избранному.
Глава VIII
Архиепископ, суровый старец, сам служил мессу, и, по совести признаться, не только я, но и до некоторой степени миледи, мы были втайне растроганы духом, который присущ священному обряду, и тем торжественным величием, с которым старец его творил; ведь всякий старик уже сам по себе — священнослужитель, обряды же католической мессы так древни, что являются, может быть, единственно уцелевшей частью от наследия младенческой эпохи мира и вызывают в нас благоговение, как память о первых родоначальниках всего человечества.
— Смотрите, миледи, — сказал я, — каждое движение, которое вы видите — манера складывать и простирать руки, эти приседания, омовения рук, каждение, эта чаша, вся одежда этого человека от митры до подола столы, — все это древнеегипетское, все это пережиток жречества, об удивительном существе которого немногословно повествуют лишь древние источники, отголосок самого раннего жречества; оно изыскало первую мудрость, оно изобрело первых богов, оно установило первые символы и оно дало юному человечеству…
— Первый обман, — с горечью заключила миледи. — Я думаю, доктор, от начальной эпохи мира у нас не осталось ничего, кроме нескольких жалких формул обмана. И они до сих пор не потеряли еще своей силы. Ведь вот, видите вы там эти угрюмые-угрюмые лица? И этого вот парня, что склонил свои глупые колени и смотрит с таким архиглупым видом, разинув рот?
— Ради всего святого! — тихо успокоил я ее. — Что же в том дурного, если эта голова так мало просвещена светом разума? Какое нам дело? Почему это вас раздражает? Ведь видите же вы ежедневно быков, коров, собак и ослов, столь же глупых, и зрелище это ничуть не выводит вас из равновесия и не дает вам повода выражать неудовольствие.
— Ах, это другое дело, — прервала меня миледи, — у этих животных сзади хвост, и я сержусь потому именно, что у парня, столь животно-глупого, нет сзади хвоста.
— Ну, миледи, это дело другое.
Глава IX
После обедни еще кое-что привелось увидеть и услышать, в частности — проповедь рослого, коренастого монаха, с повелительно-смелым лицом древнего римлянина, которое странно контрастировало с грубой нищенской рясой; человек этот походил на императора бедности. Он в своей проповеди говорил о рае и преисподней и впадал временами в самый неистовый экстаз. Его описание рая было несколько преувеличенным и варварским, — там оказывалась масса золота, серебра, драгоценных камней, вкуснейших яств и выдержанных вин; при этом у него было такое проникновенно смакующее лицо, и он, преисполненный блаженства, так ерзал в своей рясе, как будто уже чувствовал себя среди ангелочков с белыми крылышками и сам был ангелочком с белыми крылышками. Менее привлекательно и весьма реально-сурово было его описание преисподней. Здесь проповедник был в своей стихии. Особенно он усердствовал по адресу грешников, не верующих больше, как подобало бы добрым христианам, в старинный пламень преисподней и воображающих, что в наше время она несколько охладилась, а скоро и совсем погаснет. «И если бы даже, — воскликнул он, — она и погасла, то я собственным своим дыханием раздул бы опять последние тлеющие угольки, чтобы они вспыхнули старым пламенем!» Нужно было слышать голос, завывавший при этих словах наподобие северного ветра, видеть пылающее лицо, красную буйволову шею и огромные кулаки проповедника, чтобы поверить, что эти адские угрозы — не гипербола.
— I like this man[141], — сказала миледи.
— Вы правы, — ответил я, — и мне он нравится больше, чем многие наши кроткие гомеопатические врачеватели душ, растворяющие одну десятитысячную разума в ведре моральной воды и преподносящие нам затем успокаивающую проповедь по воскресеньям.
— Да, доктор, его ад внушает мне почтение, но к его раю я не чувствую настоящего доверия. Да и вообще по поводу неба я с ранних пор впала в тайные сомнения. В Дублине, когда я еще была маленькой, я часто лежала в траве и глядела на небо и думала: правда ли, что на небесах столько великолепных вещей, как о них рассказывают? Но тогда, — думалось мне, — как же так выходит, что из этого великолепия никогда ничего не упадет вниз, — ни брильянтовых сережек, ни жемчужной нити, ни хотя бы кусочка ананасного торта, а взамен того постоянно валится сверху только град, снег или обыкновенный дождь. Что-то тут неладно, — думала я.
— Зачем вы говорите это, миледи? Почему бы вам лучше не умолчать о ваших сомнениях? Неверующие, — те, что не признают рая, — не должны искать прозелитов; менее достойны порицания, даже заслуживают похвалы в своей погоне за прозелитами как раз те люди, у которых — свой великолепный рай и которые не желают одни наслаждаться его великолепием; поэтому они и приглашают ближних разделить с ними удовольствие и не успокаиваются до тех пор, пока их благосклонное приглашение не будет принято.
— Но я всегда удивляюсь, доктор, что многие богатые люди этого рода, — мы часто наблюдаем их в качестве ревностных председателей, вице-председателей и секретарей разных обществ по обращению в христианство — стараются сделать достойным небесного блаженства даже какого-нибудь старого, заскорузлого еврея-нищего и добыть ему право на участие в будущей райской жизни, но они никогда не подумают призвать его к участию в своих удовольствиях здесь, на земле, и не пригласят его, например, летом к себе в усадьбу, где, конечно, найдутся лакомые кусочки, которые придутся бедняге по вкусу так же, как если бы он наслаждался ими в раю.
— Это понятно, миледи, райские блага ничего им не стоят, и ведь это двойное удовольствие — осчастливить по дешевке своих ближних. Но к каким наслаждениям может призывать кого бы то ни было неверующий?
— Ни к каким, доктор, кроме долгого спокойного сна, который, однако, для несчастного может быть весьма желателен, особенно, если он перед тем измучен чрезмерно настойчивыми приглашениями в рай.
Эти слова красавица произнесла тоном горьким и язвительным, и я ответил ей почти серьезно:
— Дорогая Матильда, здесь, на земле, я не задумываюсь даже о существовании рая и преисподней; я слишком велик и горд, чтобы в моих поступках руководиться жадным стремлением к райским наградам или боязнью адской кары. Я стремлюсь к благу, потому что оно прекрасно и привлекает меня неудержимо, и презираю зло, потому что оно отвратительно и противно мне. Мальчиком, когда я читал Плутарха, — я и теперь читаю его всякий вечер в постели и готов иной раз вскочить и помчаться на почтовых, чтобы сделаться великим человеком, — уже и тогда мне понравился рассказ о женщине, которая ходила по улицам Александрии* с наполненным водою мехом в одной руке и горящим факелом в другой и кричала встречным, что водою она загасит ад, а факелом зажжет рай, чтобы люди не избегали больше зла из одного только страха наказания и не творили добра в расчете на награду. Все наши поступки должны вытекать из источника бескорыстной любви, независимо от того, есть ли загробная жизнь или нет.
— Значит, вы не верите и в бессмертие?