не хватило бы времени и пришлось бы верить графу Платену не считая, как веришь в кассе надписям на денежных мешках, когда сказано, сколько в них сотен талеров — они ходят по рукам запечатанные, каждый верит другому, что в них содержится столько, сколько написано; и все-таки были примеры, что люди свободные, не имеющие лишнего дела, вскрывали такие мешки, пересчитывали и находили, что двух-трех талеров недостает. Так и в поэзии может быть много мошенничества. В особенности я становлюсь недоверчив, когда подумаю о денежных мешках. Ведь мой шурин рассказывал мне, что в тюрьме в Одензее сидит некий человек, который служил на почте и бесчестно вскрывал денежные мешки, проходившие через его руки, бесчестно вынимал из них деньги, а затем искусно зашивал их и отправлял дальше. Когда слышишь о таком проворстве, то теряешь доверие к людям и становишься человеком недоверчивым. Да, сейчас на свете много мошенничества и, конечно, в поэзии все обстоит так же, как и в других делах.
— Честность, — продолжал Гиацинт, в то время как маркиз декламировал дальше, не обращая на нас внимания, целиком погрузившись в чувства, — честность, господин доктор, — главное дело, и того, кто не честный человек, я считаю за мошенника, а кого я считаю за мошенника, у того я не покупаю ничего, не читаю ничего — короче, не имею с ним никаких дел. Я такой человек, господин доктор, который ничего себе не воображает, а если бы я хотел вообразить себе что-нибудь, то я вообразил бы себе, что я честный человек. Я расскажу вам одну свою благородную черту, и вы изумитесь — говорю вам, вы изумитесь, это я говорю вам, как честный человек. У нас в Гамбурге, на Копейной площади, живет один человек, он зеленщик, и зовут его Клетцхен, то есть я зову его Клетцхен, потому что мы с ним близкие приятели, а зовут-то его господин Клотц. И жену его приходится звать мадам Клотц, и она терпеть не могла, чтобы муж ее играл у меня, и когда ее муж хотел играть через меня, то я не смел приходить к нему в дом с лотерейными билетами, и он всегда говорил мне на улице: «Вот на такой-то и такой-то номер я хочу сыграть, и вот тебе деньги, Гирш!» И я говорил всегда: «Хорошо, Клетцхен!» А когда возвращался домой, то клал билет запечатанным в конверт отдельно для него и писал на конверте немецкими буквами: за счет господина Христиана-Генриха Клотца. А теперь слушайте и изумляйтесь: был прекрасный весенний день, деревья около биржи были зеленые, зефиры веяли так приятно, солнце сверкало на небе, и я стоял у гамбургского банка. И вот проходит Клетцхен, мой Клетцхен, под руку со своей толстой мадам Клотц, сначала здоровается со мною и начинает говорить о весеннем великолепии божьем, потом делает несколько патриотических замечаний насчет гражданской милиции и спрашивает меня, как дела; и я рассказываю ему, что несколько часов тому назад опять кто-то стоял у позорного столба, и вот так, в разговоре, он говорит мне: «Вчера ночью мне приснилось, что на номер 1538 упадет главный выигрыш». И в тот момент, когда мадам Клотц начала рассматривать императорских статистов перед ратушей, он всовывает мне в руку тринадцать полновесных луидоров — кажется, я и сейчас чувствую их в руке, — и прежде чем мадам Клотц обернулась, я говорю ему: «Хорошо, Клетцхен!» — и ухожу. И иду напрямик, не оглядываясь, в главную контору и беру номер 1538 и кладу в конверт, как только возвращаюсь домой, и пишу на конверте: за счет господина Христиана-Генриха Клотца. И что же делает бог? Две недели спустя, чтобы испытать мою честность, он делает так, что на номер 1538 падает выигрыш в пятьдесят тысяч марок. А что делает Гирш, который стоит сейчас перед вами? Этот Гирш надевает чистую белую верхнюю рубашку и чистый белый галстук, берет извозчика и едет в главную контору за своими пятьюдесятью тысячами марок, и отправляется с ними на Копейную площадь. А Клетцхен, увидев меня, спрашивает: «Гирш, почему ты сегодня такой нарядный?» Но я, не отвечая ни слова, кладу на стол большой сюрпризный мешок с золотом и говорю весьма торжественно: «Господин Христиан-Генрих Клотц! Номер 1538, который вам угодно было заказать мне, удостоился счастья выиграть пятьдесят тысяч марок; имею честь преподнести вам в этом мешке деньги и позволяю себе попросить расписку». Клетцхен, как только услышал это, начинает плакать, мадам Клотц, услышав эту историю, начинает плакать, рыжая служанка плачет, кривой приказчик плачет, дети плачут, а я? Такой чувствительный человек, каков я есть, я все-таки не мог заплакать и сначала упал в обморок, и потом только слезы полились у меня из глаз, как ручей, и я проплакал три часа.
Голос маленького человечка дрожал, когда он рассказывал это, и он торжественно вытащил из кармана пакетик, о котором упоминалось выше, развернул выцветшую розовую тафту и показал мне квитанцию, на которой Христиан-Генрих Клотц расписался в получении пятидесяти тысяч марок сполна.
— Когда я умру, — произнес Гиацинт, прослезившись, — пусть положат со мной в могилу эту квитанцию, и когда мне придется там, наверху, в день суда дать отчет в моих делах, я выступлю перед престолом всемогущего с этой квитанцией в руке; и когда мой злой ангел прочтет все злые дела, которые я совершил на этом свете, а мой добрый ангел тоже захочет прочесть список моих добрых дел, тогда я скажу спокойно: «Помолчи! Ответь только, подлинная ли эта квитанция? Это — подпись Христиана-Генриха Клотца?» Тогда прилетит маленький-маленький ангел и скажет, что ему доподлинно известна подпись Клетцхена, и расскажет при этом замечательную историю о честности, которую я когда-то проявил. И творец вечности, всеведущий, который все знает, вспомнит об этой истории и похвалит меня в присутствии солнца, луны и звезд и тут же высчитает в голове, что если вычесть из пятидесяти тысяч марок честности мои злые дела, то все-таки сальдо останется в мою пользу, и он скажет: «Гирш! Назначаю тебя ангелом первой степени; можешь носить крылья с красными и белыми перьями».
Глава XI
Кто же этот граф Платен, с которым мы в предыдущей главе познакомились как с поэтом и пылким другом? Ах! Любезный читатель, я давно уже читаю на лице твоем этот вопрос и с трепетом приступаю к объяснениям. В том-то и незадача немецких писателей, что со всяким добрым и злым дураком, которого они выводят на сцену, им приходится знакомить нас при помощи сухой характеристики и перечисления примет, дабы, во-первых, показать, что он существует, а во-вторых, обнаружить слабое его место, где настигнет его бич — снизу или сверху, спереди или сзади. Иначе обстояло дело у древних, иначе обстоит оно еще и у некоторых современных народов, например у англичан и у французов, у которых есть общественная жизнь, а потому имеются и public characters[127]. У нас же, немцев, хотя народ у нас в целом и придурковатый, все же мало выдающихся дураков, которые были бы настолько известны, чтобы служить и в прозе и в стихах образцом выдающихся личностей. Те немногие представители этой породы, которых мы знаем, поистине правы, когда начинают важничать. Они неоценимы и могут предъявлять самые высокие требования. Так, например, господин тайный советник Шмальц*, профессор Берлинского университета, — человек, которому цены нет; писатель-юморист не обойдется без него, и сам он в столь высокой степени чувствует свое личное значение и незаменимость, что пользуется всяким случаем доставить писателям-юмористам материал для сатиры и дни и ночи напролет ломает голову над тем, как бы показаться в самом смешном свете в качестве государственного человека, низкопоклонника, декана, антигегелианца и патриота и оказать тем самым действенную поддержку литературе, для которой он как бы жертвует собой. Вообще следует поставить в заслугу немецким университетам, что немецким литераторам они поставляют в большем количестве, чем какому-либо иному сословию, дураков всех видов; в особенности я ценил всегда в этом смысле Геттинген. В этом и заключается тайная причина, по которой я стою за сохранение университетов, хотя всегда проповедовал свободу промыслов и уничтожение цехового строя. При столь ощутительном недостатке в выдающихся дураках нельзя не благодарить меня за то, что я вывожу на сцену новых и пускаю их во всеобщее употребление. Для блага литературы я намерен поэтому несколько обстоятельнее поговорить сейчас о графе Августе фон Платен-Галлермюнде. Я поспособствую тому, чтобы он сделался в подобающей мере известным и до некоторой степени знаменитым; я как бы раскормлю его в смысле литературном, наподобие того, как ирокезы поступают с пленниками, которых предполагают съесть впоследствии на праздничных пирах. Я буду вполне корректен, и правдив, и отменно вежлив, как и надлежит человеку среднего сословия; материальной, так сказать, личной стороны я буду касаться лишь постольку, поскольку в ней находят себе объяснение явления духовного свойства, и всякий раз я буду ясно определять точку зрения, с которой я наблюдал его, и даже порой те очки, сквозь которые на него смотрел.
Отправной точкой, с которой я впервые наблюдал графа Платена, был Мюнхен, арена его устремлений, где он пользуется славою среди всех, кто его знает, и где, несомненно, он будет бессмертен, пока жив. Очки, сквозь которые я взглянул на него, принадлежали некоторым мюнхенцам, из тех, что порой,