титанической скорбью: «Молчите! Молчите! Я слышу голос дорогого мне Прометея! Злобной властью, безмолвным насилием прикован невинный мученик к скале истязаний*, и вся ваша болтовня и все ваши споры не прохладят его ран и не разобьют его цепей!» Так воскликнула богиня, и ручьи слез полились из ее глаз; все сборище взвыло, будто охваченное смертельным ужасом, затрещал потолок зала, книги попадали с полок, и напрасно старик Мюнхгаузен* вылез из рамы, чтобы водворить порядок, — кругом бесновались и топотали все яростней и шумней, и я бросился из этого сумасшедшего дома искать спасения в исторический зал, в то благое место, где стоят друг возле друга священные изображения Бельведерского Аполлона и Венеры Медицейской, и упал к ногам богини красоты; в созерцании ее я забыл о диком неистовстве, от которого я убежал, мои восхищенные глаза впивали гармонию и вечную прелесть ее благословенного тела, эллинское спокойствие охватило мою душу, и над головою моей, как благословение неба, зазвучала сладостная лира Феба-Аполлона.

Проснувшись, я долго еще слышал приветливый звон. Стада тянулись на пастбище — это звенели их колокольчики. Ласковое золотое солнце светило в окно и освещало картины на стенах моей комнаты. Это были изображения из эпохи освободительной войны, правдиво рассказывавшие о том, как все мы были героями; также — сцены казней из эпохи революции, Людовик XVI на гильотине и снятие других голов, глядя на которые нельзя не благодарить бога, что лежишь спокойно в постели, пьешь вкусный кофе и голова твоя пока что вполне комфортабельно покоится на плечах.

Выпив кофе, одевшись, прочитав надписи на стеклах окон и расплатившись в гостинице, я покинул Остероде.

В городе этом столько-то домов, столько-то жителей и в том числе столько-то душ, как подробно указывается в карманном «Путеводителе по Гарцу» Готшалька. Прежде чем свернуть на большую дорогу, я взобрался на развалины древнего замка Остероде. От него осталась лишь половина высокой, с массивными стенами, башни, словно разъеденной раком. Дорога в Клаусталь шла опять в гору; с одного из ближайших холмов я еще раз взглянул вниз, в долину, откуда Остероде со своими красными крышами представляется среди зеленых елей мшистой розой. Солнце придавало всему какой-то детски милый оттенок. Отсюда, с сохранившейся половины башни, видна ее внушительная задняя сторона.

Пройдя некоторое расстояние, я встретился со странствующим подмастерьем*, державшим путь из Брауншвейга и передавшим мне тамошний слух: молодой герцог, на пути в Святую землю, попался будто бы в плен к туркам и может быть освобожден лишь за большой выкуп. Поводом к этой легенде послужило, надо думать, далекое путешествие герцога. Народу все еще свойствен тот традиционно-сказочный склад мыслей, который так прелестно выражен в его «Герцоге Эрнсте»*. Сообщивший эту новость оказался портновским подмастерьем — миловидный молодой человечек, до того тощий, что лучи звезд могли пронизать его, как облачных духов Оссиана* — в общем, причудливая чисто народная смесь веселости с меланхолией. Это особенно сказалось в забавно трогательном тоне спетой им чудесной народной песенки: «Как на заборе жук сидел; зумм, зумм!» У нас, немцев, это прекрасно: нет сумасшедшего, которого не мог бы понять другой, еще более свихнувшийся. Только немец может вчувствоваться в эту песню — и притом до смерти хохотать и плакать. Тут я также заметил, как глубоко проникло в жизнь народа слово Гете. Мой тощий спутник время от времени напевал про себя: «Радость, страданье, и мыслям легко!» Такое извращение текста обычно у народа. Также спел он песенку, где «Лотта над Вертера гробом скорбит»*. Портной расплылся в сентиментальности при словах: «Одиноко плачу я у розы, где светил нам месяц в поздний час! У ручья мои блуждают грезы, что лелеял и покоил нас». Но вскоре проникся высокомерием и сообщил мне: «У нас в Касселе в ночлежке для подмастерьев есть пруссак, он сам сочиняет такие же стихи; приличного шва сделать не может: коли у него в кармане заведется грош, он сейчас же чувствует жажду на два гроша, а когда подвыпьет, небо ему кажется синим камзолом, и он начинает лить слезы, как дождевой желоб, и поет песни с двойной поэзией». Последнее выражение я попросил его объяснить, но портняжка, подпрыгивая на своих козлиных ножках, покрикивал только: «Двойная поэзия значит двойная поэзия!» Наконец я уяснил себе, что он разумеет стихи с двойными рифмами, именно — стансы. Между тем продолжительный путь и противный ветер очень утомили рыцаря иглы. Правда, время от времени он предпринимал торжественные попытки продолжить путь и похвалялся: «Вот теперь я оседлаю дорогу!», но вслед за тем начинал жаловаться, что натер пузыри на ногах и что мир чересчур обширен, и наконец, дойдя до дерева у дороги, тихо опустился, покачивая нежною головкою, как унылая овечка хвостиком, и, скорбно улыбаясь, произнес: «Ну вот, я, несчастная клячонка, опять без сил!»

Горы стали еще круче, еловый лес колыхался внизу, как зеленое море, а вверху, по голубому небу, плыли белые облака. Дикий облик местности как бы умерялся ее однообразием и простотою. Природа, подобно истинному поэту, не любит резких переходов. Облака при всей кажущейся причудливости сохраняют белый или все же гармонирующий с голубым небом и зеленою землею оттенок, так что все краски местности сливаются друг с другом, как тихая музыка, и созерцание природы действует всегда умиротворяюще и успокаивающе. Блаженной памяти Гофман* изобразил бы облака пестрыми. Подобно великому поэту, природа также обладает способностью с наименьшими средствами достигать наибольших результатов. В ее распоряжении только солнце, деревья, цветы, вода и любовь. Правда, если этой любви нет в сердце у созерцателя, то все в целом должно представиться ему довольно жалким; в таком случае солнце, оказывается, содержит столько-то миль в диаметре, деревья пригодны для отопления, цветы классифицируются по тычинкам, а вода — мокрая.

Маленький мальчик, собиравший в лесу хворост для своего больного дяди, указал мне на деревню Дербах, низенькие хижины которой с серыми крышами растянулись по долине на расстоянии получаса ходьбы. «Там, — сказал он, — живут зобатые дураки и белые негры», — последним именем народ окрестил альбиносов. Мальчик был в особенно добром согласии с деревьями, он приветствовал их как хороших знакомых, и они, казалось, шелестом отвечали на его приветствия. Он насвистывал, как чижик, со всех сторон ему отвечали свистом другие птицы, и, прежде чем я мог заметить, он ускакал босыми ножонками со своей вязанкой хвороста в лесную чащу. «Дети, — подумал я, — моложе нас, помнят еще, как сами они тоже были когда-то деревьями и птичками, и потому способны еще понимать их; а наш брат уже слишком для этого стар, голова у нас чересчур перегружена заботами, юриспруденцией и скверными стихами». При вступлении моем в Клаусталь в памяти моей живо возникло то время, когда все было иначе. В этот милый горный городок, которого и не видать, пока не приблизишься к нему вплотную, я вошел как раз, когда колокол пробил двенадцать и дети весело выбежали из школы. Славные ребята, почти все краснощекие, голубоглазые, с льняными волосами, прыгали и ликовали; они пробудили во мне болезненно радостное воспоминание о той поре, когда я, таким же маленьким мальчиком, не смел до полудня подняться с деревянной скамьи затхлой католической монастырской школы в Дюссельдорфе и должен был немало терпеть латыни, побоев и географии, а потом так же неистово ликовал и веселился, едва только старый францисканский колокол бил, наконец, двенадцать. Мальчики узнали по моей сумке, что я нездешний, и гостеприимно меня приветствовали… Один рассказал мне, что у них только что был урок закона божия, и показал Королевский ганноверский катехизис, по которому их спрашивают о христианской вере. Книжка оказалась прескверно напечатанной, и я боюсь, что уже поэтому догматы веры должны производить на детские умы впечатление чего-то уныло-клякспапирного; мне также страшно не понравилось, что таблица умножения*, значительно расходящаяся, я полагаю, с учением о св. Троице[7], напечатана в самом катехизисе, на последней странице, благодаря чему дети уже в юном возрасте могут впасть в греховные сомнения. В Пруссии мы на этот счет много умнее, и, при свойственном нам усердии к обращению на путь истины тех людей, что так сильны в арифметике, остерегаемся печатать таблицу умножения в конце катехизиса.

Я пообедал в Клаустале в гостинице «Корона». Мне подали по-весеннему зеленый суп с петрушкой, фиалково-синюю капусту, жареную телятину, величиною с Чимборасо в миниатюре, а также особого рода копченых сельдей, называемых бюкингами, по имени изобретателя их, Вильгельма Бюкинга, умершего в 1447 году и пользовавшегося благодаря своему изобретению таким уважением Карла V, что последний anno[8] 1556 ездил из Миддельбурга в Бивлид, в Зеландию, с единственною целью взглянуть на могилу этого великого человека. Как великолепно такое блюдо, когда ешь его, обладая притом соответствующими историческими сведениями! Но кофе был испорчен для меня: какой-то молодой человек подсел ко мне со своими рассуждениями и болтал так ужасно, что молоко на столе скисло. Это был молодой купчик о двадцати пяти пестрых жилетах, с таким же количеством золотых

Вы читаете Путевые картины
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату