некоторым литераторам, в особенности тем, кого он не баловал вниманием, считать его евреем и чуть ли не скрытым, злобным семитом. Но если судить о нацпринадлежности по картавости, то часть населения Вологодской области, один знаменитый писатель вместе с половиной населения его родного района - должна попасть из-за картавости в евреи.
Дорогой Виктор Петрович!
Что-то больно мне тошно. Ездил в Воронеж на какие-то обсуждения книг, издаваемых 'Сов. писом' по отделу критики. Вернулся и захандрил. Правда, и поехал-то в каком-то состоянии душевной невесомости. Может быть, потому, что весна и на улице 'сырость и слякоть', может быть, потому, что всякие совещания на меня нагоняют тоску. Главная беда в том, что застрял где-то на 4/5 статьи об Аксенове и теперь не знаю, попадет ли в No 6. И вроде знаю, что хотел бы сказать, а фразы не склеиваются, все рассыпается, как только садишься за бумагу. Радует только, если это может радовать, что врачи связывают такое состояние не просто с полным обалдением, а с каким-то временным 'кризисом кровеносной системы' и усиленно пичкают меня пчелиным молочком, и колют всякими витаминами, после чего, по их мнению, я неминуемо взыграю и заекаю селезенкой. Удивительно поганое состояние. Лень даже из комнаты в комнату пройти, целый день валяюсь в постели и читаю французские романы - Саган, Симона, Сименона - целый ворох прочел, и в голове вертятся одни многолюбивые бабы да неудачливые преступники, которых изловляет удачливый Мегре. Вот так скажи кому, чем занимается советский критик, засмеют. А мне, ей-богу, не до смеха. И надо бы мне развязаться с Аксеновым, ох как надо, чтобы на этом пока поставить точку - сложить книжонку из статей последних лет и не писать хотя бы год никаких патриотических статей. А как не писать - жить же ж надо ж и т. п., положение обязывает. Вспоминается Михаил Голодный - удивительной был души, доброты и скромности человек, и немало в свое время посмеивались над ним, что в разговорной речи он иногда не в ладах был с русским языком и прорывались у него 'одессизмы'. Так вот, о нем шутили, что он про своего злейшего врага, критика Елену Усиевич, говорил: 'Усиевич, , пишет критических статей. Я бы тоже мог писать критических статей, но партия мне говорит: 'Голодный, пиши стихов'. А мне вот редакция говорит: 'Пиши критических статей'. А мне все кажется, что я пишу не то, что надо, и в редакцию несешь с каким-то неясным отвращением - сам, мол, чего-то недодумал, да там еще советов поднакидают, да к тому же все скорей да скорей... Ну да ладно, бог с ним, вот, дает бог, доживу до лета и поведу здоровую жизнь пойду-выйду на быструю речку, сяду я да на крут бережок и замечтаю - вот да бы написать бы о людях, которых знал когда-то, только ведь таланту нету. А ведь действительно, каждый из нас, наверное, носит в душе образы людей, которые составляли часть самого тебя, 'без которых нет меня', и очень странно, что людей этих нет и никто о них, кроме тебя, может быть, и не напишет, и не помнит, и не знает, что это были за удивительные люди.
Не знаю, писал ли я Вам, что вот уже скоро год, как сгорел у, меня один друг, скорее, конечно, друг в прошлом, в парнях вместе гуляли, а потом дороги наши разошлись: я - литератор, он же один из 'малых сих' - из деревни уехал, воевал, Вернулся полуинвалидом, женился наконец на той, с которой лет десять еще перед войной шлялся, да отец ее замуж не выдавал; отец-то выдавал, детей куча и старшая в семье хозяйкой была. Да, женился, переехал в Москву, какойто подвал, яму какую-то себе оборудовал и еще лет пятнадцать в этой яме прожил, пил, конечно, виделись редко, да и говорить-то не о чем было, только смотрел он на меня влюбленными глазами, а я тщетно искал в его одутловатом, посеревшем лице черты того озорного певуна и шутника, каким его помнил, и вдруг как-то звонок: 'Дядя Саша! Это говорит Валя Буянова, у нас папа умер'. - 'Что? Как?' - 'Сгорел на работе'. Я чуть не фыркнул - как это Макашка, в общем- то лентяй с золотыми руками (все умел), мог сгореть на работе, как какой-нибудь партийный работник. Оказывается-таки сгорел. Дежурил ночью в какой-то сушилке, выпил, наверное, и сгорел вместе с сушилкой. И вот уж год не дает мне покоя, как говорили в старину, его тень. Все кажется, вспоминается Михай с гармошкой, с драками на 'канаве', где встречались враждующие деревни... Но кому нужна эта романтизация прошлой деревни? И другие помнятся - целая череда сильных, юных, и куда это все потом в человеке девается, ведь все же эти деревенские ребята были до чертиков талантливы, сами пели, сами играли на драных гармошках; конечно, транзисторы через плечо - это признак культуры, только, по-моему, оболванивают эти транзисторы почем зря. Словом, 'век иной, иные птицы, и у птиц иные песни, я любил бы их быть может, если б мне иные уши'. Вам еще везет. Вы все же где-то дома, у родового корня, а у меня и дома нет - места детства давно под водою, а там, где юность прошла, от коренного населения почти никого нет, так, какая-то смесь племен, наречий, состояний - те, что селятся ближе к Москве, но не в родительском доме. А в Тарусе, конечно, хорошо, но ведь там я дачник и природа-то все же не наша, не калязинская.
Ну ладно, что-то меня в жар кинуло, надо, видимо, ложиться.
Статей моих оппонентов я не читал, так, глянул только. Это, наверное, очень я поступаю плохо. Но мне не хочется влезать в эти споры ни о чем, что, вероятно, тоже свидетельствует о том, что критик я липовый - не интересуюсь тем, что по мнению критической среды есть главный смысл ее существования.
А в Кемерово мне хотелось бы поехать. И предлагали. И я вроде согласился. Да вот не знаю, как, выйдет ли?
Кланяйтесь супруге и семейству.
Ваш А. Макаров.
Дорогой Виктор Петрович!
Давно о Вас ничего не слышал - что, как, где? Конечно, я скотина, целое лето собирался написать запрос и дотянул до поздней осени. Все завтра да завтра. Но я что-то уж всерьёз беспокоиться начал. Как здоровье? Семья? Что с повестью? Очень о Вас стосковался. А вот до письма не добрался. Скажешь жене - очень охота Астафьеву написать - и на этом успокоишься.
Лето прожил в Тарусе, занимался какими-то поделками, ничего путного не сотворил. До чертиков надоели качания нашего литературного маятника, только и думаешь о том, как бы проскочить промежду тик и промежду так.
Очень хочу, чтобы все у Вас было благополучно, и здоровье, и писалось чтоб. Поздравительных праздничных писем я никогда не пишу, и не думайте, что помню о Вас лишь в связи с наступающей годовщиной Октября. Черкните хоть открыточку. У меня этим летом как-то все поочередно переболели, да и сам немного поскрипел, но выправился.
Жена моя Вам кланяется.
Ваш А. Макаров.
Дорогой Виктор Петрович!
Очень я обрадовался, получив от Вас весточку. И не тому, что Вы читаете мои статьи, придавая им преувеличенное значение, а тому, что 'отыскался след Тарасов'. Я и не знал, что Вы больны, все думал, что вот был хороший человек и куда-то запропал. Сколько раз хотел написать, да какой-то я вконец раздерганный всякими обязанностями и обязательствами. Как у Вас с романом? Что за болезнь Вас прихватила? Напишите, ради бога.
Желаю Вам скорей поправиться, желаю в новом году и вовсе не болеть, а только писать и писать.
Ваш А. Макаров.
Тем временем я закончил повесть 'Кража', и началось ее плавание по журналам. Александр Николаевич, доругивавший 'Знамя', но до конца дней оставшийся его верным сотрудником и патриотом, подбил меня дать повесть для прочтения в 'Знамя', и хотя я чувствовал, что повесть не их 'профиля' и что сам же Александр Николаевич испереживается, когда повесть отвергнут, все же рукопись в этот журнал дал, а так как там была, да, кажется, и сохранилась привычка читать рукописи 'снизу доверху', то есть почти от уборщицы начиная и главредом кончая, то вот и читали мою повесть долго, и любезно вернули, и я оказался с нею в 'Новом мире', где 'Кражу' чуть было не опубликовали. Да ведь судьба рукописи та же самая, что и человеческая судьба, - извилиста, прихотлива, часто зависит от 'привходящих' обстоятельств. Словом, всё же дело с 'Кражей' завершилось благополучно, и 'мое сердце успокоилось' журналом 'Сибирские огни'.
И те же журналы, которые 'мурыжили и тянули резину', дружно откликнулись на опубликованную повесть хвалебными статьями, как бы извиняясь перед автором за свою нерешительность и редакционную рутину.
Однако Александр Николаевич на 'Краже' не успокоился и, зная, что я впервые был напечатан в толстом столичном журнале, не в каком-нибудь, а в 'Знамени', напирал на мои патриотические и благодарные чувства, просил новые рассказы, которые я в ту пору писал охотно. И такое ли переживание было ему оттого, что рассказы мне из 'Знамени' возвращали. Я уж утешал его, говоря, что легких путей в литературе не бывает, что автор и не должен их, легкие-то, искать, просил не хлопотать за меня, так как печатали тогда мои вещи уже довольно широко, хотя и не без некоторой опаски и вмешательства в текст.