даже кур приучили голубые яйца нести, в Израиле будто бы до того дошли, что куры несут яйца из одного желтка...
Ах, как хотелось бы некоторым деятелям, чтоб и в прошлом у нас все было красно и ладно и мы получали бы только голубое яичко, со сплошным желтком! И вот ведь оказия: мне тоже хотелось бы, да '...где топор, что память враз отрубит', да и 'не те годочки', - как тяжко вздохнул перед смертью великий гражданин и певец нашего времени Твардовский, к тому же и страшновато забываться: 'Кто прячет прошлое ревниво, тот и с грядущим не в ладу!' - опять же мудрый Твардовский. И еще: 'Народ можно обмануть - историю не обманешь', это уже Карамзин, всегда для России современный историк, потому что он не просто историк, но был и остается настоящим патриотом.
В сумерках в комнату не вошла, почти вползла Наталья Федоровна, пощупала за руки покойного, каждый палец по отдельности, погладила на лбу его волосы и тихо сказала:
- Идите, Виктор Петрович, поужинайте. Что же вы целый день голодный тут... - И, отвечая на мой немой вопрос, добавила: - Я пока не хочу и не могу есть, но я потом зайду к вам на кухню.
И она осталась одна.
На кухне был уже подвыпивший Толя, родственники, приехавшие из Калязина, из угла в угол шаталась огромная, нелепо одетая и сама вся какая-то нелепая, нелепости бормочущая старуха - мать Натальи Федоровны. Мы немножко выпили, стали ужинать. Толя было метнулся еще за бутылкой, но вошедшая в кухню Наталья Федоровна попросила:
- Не надирайся, ради бога! Умоляю тебя. Столько дел...
А делать-то никто почти ничего не делал. Лишь сама Наталья Федоровна кудато звонила, умирающим голосом говоря: 'Говорит вдова Макарова, да-да, Александра Николаевича... - И в зависимости, очевидно, от того, с кем говорила, иной раз добавляла: - Говорит несчастная вдова...'
Быстро она вошла в роль страдающей вдовы, но для настоящего страдания, знал я, время еще не наступило, пока еще оно, страдание, оглушило только, и оттого бесчувственно, заморожено тело, мозг, оттого и не так тяжко. А вот потом 'отходить' начнет человек, и горе возьмет по-настоящему, за сердце, за печенки и селезенки, отпадет надобность в игре, наоборот, придет пора хоть немножко забыться, хоть часть его куда-то деть, на кого-то переложить.
Дело с похоронами осложнялось. Было третье декабря, через день праздник Конституции, а там еще и выходной. У нас по стране вообще, в столице же в особенности, задолго до выходного или праздника прекращается всякий труд, останавливаются службы. Надо было хлопотать, спешить, и назавтра я отправился в похоронное бюро, что в проезде Сапунова, по-за ГУМом, рядом с давно известным мне издательством 'Советская Россия'.
Я ожидал увидеть скрюченного, с разлитой желчью, беззубого старикашку, занимающегося похоронными делами, ну, как у Шекспира или на картинках эпохи Возрождения. Но, отсидев часа два в довольно представительной прихожей, с секретаршей, с вывеской 'Не курить', с машинкой, с телефонами, попал к дородному, высокомерному еврею, который утомленно спросил: 'Ну, что там у вас?' И только я назвал фамилию, не дав мне договорить, замахал руками: 'Нет, нет! С Новодевичьим ничего не выйдет! Не выйдет, не выйдет! Да, мне звонили, и снизу, и сверху, нужно решение МГК на этот счет, а решения не будет - не та, извините, номенклатура. Советую вам, и это вернее - Ваганьковское кладбище, иначе упустите сроки и на него не попадете, и вас таки загонят за город, куда-нибудь в Митино...'
Я знал, как трудно жить в столице, но мне еще предстоит убедиться каково-то умереть здесь и попасть в место упокоения, на кладбище. Организатор я никакой, толку от моего визита никакого не получилось, и ни от кого из нас толку не было. За дело взялась сама Наталья Федоровна, походка ее ускорилась, голос окреп, на моих глазах воскресал и поднимался для сражения боец.
Но ничего существенного и она не добилась. Договорились было на праздники отвезти покойного в холодную часовню Ваганьковского, старушонки сторожихи и плату за это не брали, 'грех с покойного'. Макаровы уже домой направились, как одна старушонка, самая, видать, смекалистая и 'политицки' подкованная, поинтересовалась: 'А не коммунист ли покойник-то?' И ей с гордостью ответили: 'Коммунист, да еще какой! Дорожил этим званием, стойко нес его по жизни!'
Старушки поджали губы и наотрез отказались принять покойного в часовню. 'Нет-нет, тут божье место. Везите его в свою партийную организацию'.
Наступили праздники. Писатели и всякое начальство разъехались на дачи, покинули свои кабинеты - надо было ждать рабочих дней. На улице замокрело, задождило, морок прошивало серыми полосами снега. Ночевать Аннета с Юрой ушли к себе на квартиру, прихватив кого-то из гостей. Наталья Федоровна увезла мать в ее комнату, где та жила уже много лет, то вымаливая, то требуя к себе внимания. Нас, несколько мужиков во главе с Толей, осталось на Хорошевском шоссе. Толя за вечер хорошо наподдавался, плакал, рассказывая о последних днях брата, и уснул поздно, хлюпая мокрым носом. А я лежал рядом, стиснув зубы, и думал о том, чтобы как-то продержаться эти дни, не пить нисколько, чтобы не сорваться самому и не дать сорваться, впасть в истерику Толе.
После праздников гроб с телом покойного выставили в Центральном доме литераторов. Звучала музыка, были венки, много венков, в них утопал гроб с маленьким, как мне казалось, уже уставшим телом покойного. Не глядя на непогоду и глухой послепраздничный день, в ЦДЛ пришло довольно много, народу проститься с покойным - многим он успел сделать добро, давно работал в 'литературном цехе' и, кажется, кроме покойного Ермилова, у него не было в литературе настоящих врагов. Или скорее - недругов.
Все было как обычно: шарканье ног, сдержанный говор, смена траурных повязок на рукавах, которые я вместе с кем-то надевал на послушно подставляемые рукава пиджаков. И только скребнуло меня несколько раз вопросом:. 'Ты что, специально приехал на похороны?' Впрочем, чего же удивляться: у нас, как я уже писал, и детки не всегда приезжают хоронить родителей, тут же всего лишь друг.
И еще угнетала и прямо бесила эта нелепая, полусумасшедшая старуха, мать Натальи Федоровны - она ходила по залу, перекладывала венки и цветы у гроба и на гробе, что-то бормотала, а то и выкрикивала. Люди морщились, и кто-то спросил возмущенно: 'Да чья это такая? Выведите ее отсюда!'
Было сказано несколько добрых, человеческих слов на прощанье, гроб вынесли на улицу, где уже не шел, сплошной кашей плыл, перемешивался на земле в жидкую грязь мокрый снег.
Долго и уныло ехали в крематорий.
Очередь. Стоим под дождем. Совсем поредели ряды провожающих. Родственники, калязинские друзья, сын погибшего шофера Юры, стиснутый горем и упорно не желающий надевать шапку; непривычно трезвый, съежившийся Толя в мокром пальтишке и всего несколько писателей. Я запомнил лишь Борщаговского Александра Михайловича и Павла Железнова - 'Пашку', как его называл в письмах покойный, - бывший беспризорник и детдомовец, там и получивший такую выразительную фамилию, умел ценить дружбу и не забывать друзей: если б с неба валил не мокрый снег, а камни - он все равно был бы здесь...
Я иногда горжусь словом 'детдомовец', как гордились нашим братом и командиры, на фронте - эти не предадут, не выдадут, и если идти в атаку, в окопе пережидать не станут.
Наконец-то попали в здание крематория. Никогда я не был в нем, озираюсь, глазею - что-то от фантастической архитектуры, что-то и от церкви или от костела. Распорядительница, пожилая, строго одетая, предупредительная женщина, указала нам занести гроб в подобие кладбищенской ограды, поставить на подобие скамьи. Мы все это проделали. Нам указали расступиться, стать по бокам гроба. Заиграла музыка - виолончелист, несколько скрипок, альт и еще какие-то струнно-щипковые нежные инструменты заиграли древнюю торжественную мессу, и зарыдал Толя, закрывшись шапкой. Дрогнуло лицо у красивого парня сына покойного друга Александра Николаевича, и брызнули по нему слезы. Лицо Аннеты будто оплеснули из котелка - все оно было мокро от слез и снега, мокрые волосы выбились из-под темного, и тоже мокрого платка; с судорогой перекошенным ртом стояла Наталья Федоровна, ее поддерживали, утираясь рукавами, калязинские мужики.
Говорили прощальное Железнов и я - не помню ничего из того, что говорил Железнов, из своей речи застряли в собственной памяти слова: 'Я вторично осиротел...'
И вот женщина-распорядительница вежливо, но настойчиво удалила нас за ограду, возникли откуда-то двое молчаливых мужчин, умело и быстро приколотили крышку к гробу, расступились. Послышалось жужжание, легкий шорох, точно такой же получился звук, какой издавал старый кинопередвижной аппарат - и гроб вместе с подставкой двинулся вниз, во все чернее и глубже открывающуюся дыру, и чем ниже, тем