очередную кампанию по спасению союзников, жирующих средь Европы. Было время, когда по приказанию русских воевод и царствующих покровителей, стрельцов, изувеченных в бою, и прочих ратных людишек выгоняли за ворота крепостей: и острогов, ими же срубленных на отвоеванной дикой земле, - на Божью волю и мирское пропитание, то есть на съедение волкам, поскольку царская казна не предусматривала и не отпускала провианту и денег на содержание инвалидов; 'милости' ее распространялись только на тех слуг, которые могли еще служить отцу-государю, больным же и поувеченным - 'Господь судья и спаситель'.
'...Разделен издревле труд: города сдают солдаты, генералы их берут', как 'брали города' - я знаю, и поэт, сказавший эту дерзость, знал, какой кровью брали, какими жертвами...
Не просто из-за войны опустела наша исконно русская земля, ибо потери России не восполнены и невосполнимы, они продолжаются из поколения в поколение и будут продолжаться при таком браконьерском отношении к русскому народу и русской земле.
Запустение того и другого, одичание, уход в межедомки ныне прикрывается хитрой, убогой и привычной уже демагогией, и то, что было исконной Россией, центром ее и душой, уже поименовали термином - Нечерноземье. Не земля, не страна, не родина, не народ, не нация, а НЕЧЕРНОЗЕМЬЕ, на котором живут, точнее, доживают, не русичи, не славный и многотерпеливый народ, народпобедитель во многих войнах и в Великой революции, обретаются какие-то, мало кому ведомые, новые племена нечерноземцев, которые от деревни не ушли и к городу не пришли.
Был дом и поле на два дышла.
Там ни двора и ни кола.
России нет. Россия вышла.
И не звонят в колокола.
О ней ни слуху и ни духу,
Печаль никто не сторожит.
Россия глушит бормотуху
И кверху задницей лежит.
И мы уходим с ней навеки,
Не уяснив свою вину,
А в Новгородчине узбеки
Уже корчуют целину.
Эти стихи появились на свет уже после смерти Твардовского, их написал очень благоверный поэт, и Россию переименовали уже после того, как не стало Твардовского - при нем не смели, видно, так широко и удало развернуться с преобразованиями и новшествами на ниве сельского хозяйства.
- И так всегда было, - повторил я вслух то, что прошло-промелькнуло в эти минуты во мне.
- Да мы-то не всегда были, - будто упреждая мои слова, тихо и горько произнес Твардовский. - Мы, создатели нового общества, новой армии. И войны такой не было. Здесь, - ткнул он пальцем в гранки, - есть то, о чем вы мне говорили.
- Немного. Остальное здесь, - постучал я себя кулаком по голове.
- Вот и берегите ее, - мягко улыбнулся он, пододвинул к себе гранки и начал их листать. - Зачем же вы так делаете? - Я напрягся, подался вперед. Зачем так неряшливо, а то и нарочито сплетаете авторскую речь с повествовательной?
Я чуть было не ляпнул, что в этом 'моя особенность', что за это меня и хвалят периферийные критики и редакторы... некоторые... Но тут он прочел такой пример из текста, что я обрадовался - слава богу, не успел ничего сказать.
Потом он наткнулся на описание дерева без вершины, дерева, сломленного давно бурей.
- А у дерева, да еще сломленного бурей, да еще такого сильного, как лиственница, которую вы описываете, много вершин должно быть! - И рассказал, что в Пахре, где он живет, есть поломанная ель, и что у нее, у ели, признающей вроде бы всего лишь острую верхушку, пошло несколько отростков и который-то из них станет и вершиной.
Это он говорил со мной о рассказе 'Бурелом' и коротко, но в то же время очень убедительно доказал, что не буря и бурелом в рассказе главное, а столкновение людей под бурею, столкновение светлого с темным, человека пропащего вроде бы и сволочного потрясает не столько буря, сколько незапутанная, простая и честная жизнь такого же, как он, существа.
Я внял советам Александра Трифоновича и несколько лет спустя с большим трудом доделал тот рассказ. Называется он 'Восьмой побег'.
Конечно же, в короткой беседе с Твардовским были моменты, когда меня, человека норовистого, охватывало желание поспорить с Александром Трифоновичем, не согласиться, повозражать ему, да я сдерживал себя, поспоритьто я мог и потом, в уме, еще успею, но вот послушать многоопытного человека мне, может, более и не доведется. К той поре я уж немного понимал, что характер писателю нужен не менее, чем талант, однако норов ему ни к чему и, видя, как иногда из кожи лезет иной молодой автор, доказывая свою 'правоту', я про себя вздыхаю:
'Э-эх, деревня-мама! Да он же старше тебя по всем статьям, значит, и мудрее. Учись, внимай, бери, пока дают! Не упускай счастливых минут драгоценного и редкого общения, подаренного тебе судьбой'. Но и на это нужно умение, нужна внутренняя культура, которая начинается со сдержанности, с умения слушать и выслушивать вещи, иногда и неприятные, и разбираться в них, в себе и про себя, а не разводить словесный базар, да еще в присутствии людей старших, оторвавших время от себя, которого у них уже в обрез и которое читателю дороже, чем твой горячий спор, часто являющийся не чем иным, как молодецким торканьем в открытую дверь.
- Вы поработайте еще над рассказами и приходите к нам, да напечатайтесь так, чтобы сразу было заметно и достойно. - Твардовский вопросительно глянул за мою спину - там стояла седая женщина с ворохом сколотых бумаг. - Потом, потом, - приподнял он руки и как бы загородился ими.
Я поскорее стал подниматься со стула, чтобы откланяться Александру Трифоновичу, ибо в дверь просунулась уже седая голова Дементьева, еще кто-то там замаячил. Александр Трифонович улыбнулся мне ободряюще и чуть виновато, видите, мол, сами. А я твердил: 'Спасибо! Спасибо!' - и делал какие-то торопливые, мелкие и тоже виноватые полупоклоны.
Александр Трифонович вышел из-за стола, подал мне руку и, не выпуская ее, как бы загородив меня плечом и левой рукой от кого-то, довел до двери.
- Ну что? Как? - спросил в дверях Дементьев. - Договорились?
- Договорились, договорились, - отозвался Твардовский, выпустив меня и уже с кем-то здороваясь. - Молодой человек поработает еще, подумает, и тогда уж...
- Ну вот и хорошо, вот и хорошо! - еще сильнее окая от волнения, принял меня Дементьев и проводил в коридор. - Витюша, ты хоть ел сегодня? Не ел. А подожди-ка ты меня, братец, в коридоре, и мы вместе пообедаем. Автора надо кормить. Ко-орми-ить. У него и деньжонок-то небось нету.
- Ну как это нету? Как это нету?! - захорохорился я, думая, что мы пойдем в ближнюю столовку. Но мы часа через два пошли в ЦДЛ. Александр Григорьевич занял отдельный столик, чтоб не мешали, не привязывались чтоб: 'А то ведь пожрать не дадут...'
И за весь вечер - мы просидели допоздна - никого за стол не пустил, кроме своего друга Владимира Викторовича Жданова, человека симпатичнейшего, собеседника умнейшего. Несколько лет спустя он подарил мне свою книжку 'Некрасов', выпущенную в серии 'Жизнь замечательных людей', с трогательной надписью, и книгу эту я храню, как дорогую мне реликвию.
Много мы переговорили тогда и о многом. О моих рассказах и гранках, оставшихся на столе главного редактора, даже не упоминалось, к моей радости, и они, наверное, ушли туда, куда им и следовало уйти - в корзину.
С тех пор мои отношения с 'Новым миром' были очень добрые, почти дружеские. Дважды со мной заключали договор на повести 'Кража' и 'Пастух и пастушка', дважды поддерживали авансом и дельными советами. Но обстоятельства складывались так, что замордованный журнал не смог их опубликовать, однако оба раза, сперва Дементьев, а затем Лакшин добивались того, чтобы я не возвращал аванса и, более того, всякий раз журнал откликался на публикации этих повестей в других журналах добрыми рецензиями и статьями, а в 1967 году напечатали и рассказ 'Ясным ли днем', который, как я узнал из статьи Алексея Кондратовича, понравился Твардовскому. Публикация получилась достойной журнала 'Новый мир', во всяком разе, я не краснел за нее и долгое время ей радовался, равнялся в работе на этот рассказ.
Нет Александра Трифоновича на свете, к сожалению, нет, и люди работают в журнале другие и по-