неразборчиво и даже будто сердито.
Александр Николаевич кроме самих стихов знал еще много доступного и недоступного о самих творцах, кроме того, знал: когда построена пирамида Хеопса, в каком году кто и где царствовал, где или когда упал тот или иной зарегистрированный метеорит, когда изобретена печатная машина и кто был в любовниках у императрицы Екатерины Второй, а также кто учил Рембрандта живописи и что крикнули моряки, увидев берег Америки; когда произошло первое крещение на Руси и кто защищал тот или иной редут при обороне Севастополя; мимоходом где-то и когда-то прочитанные трогательные и наивные надписи на могильных плитах, и часто повторял: 'Ах ты, матушки мои!' Позднее я узнал от него же, что эта строчка из стихотворения Демьяна Бедного, поэзию которого Александр Николаевич знал довольно хорошо, ценил ее за народность, что не мешало ему насмешливо относиться к торопливым, неряшливым творениям старейшего советского поэта и в особенности к тому, как он тужился выглядеть солидным литературным вождем и как это нелепо, порой и трагично оборачивалось для него самого, а значит, и для окружающих.
Во время обороны Одессы издавалась газета для войска, героически обороняющего город, и последнее время эта газета печаталась в Москве, откуда самолетом доставлялась в Одессу. Живучи далеко от Черного моря и худо себе представляя, что там творится, старый поэт тем не менее считал возможным поддержать советских моряков и бойцов стишками, в которых были строки: 'Всех румын переколотим, ах ты, матушки мои! Всех фашистов в море сбросим, ах вы, батюшки мои!'
Пока газету доставляли к морю, Одесса была сдана, газета с этими бодрыми стишками досталась румынам, и они, рассказывал Александр Николаевич, потешаясь, читали их по всему городу. Сам Александр Николаевич всю войну работал в журнале 'Краснофлотец', там-то и узнал эту историю, и чего в ней прибавил для смеха, мне уже не узнать, но восклицание: 'Ах ты, матушки мои!' - неизменно звучало и в быту, и по телефону в доме Макаровых.
По литературной Москве одно время ходил веселый анекдот о том, как Александр Николаевич насмерть разбил одного воинствующего графомана из бывших 'сильных мира сего'.
Сотрудники журнала 'Знамя' долго не могли втолковать графоману, что нет у него данных для поэзии, что стихи он писать не умеет. Но толковали неубедительно, робко, и графоман осаждал 'Знамя' все настырней, пока его не сплавили к замредактора Макарову.
Прочитавши добросовестно целые 'портянки' стихов, Александр Николаевич поинтересовался: 'Можно начистоту?' - 'Дуйте!' - разрешил графоман. 'Это рифмоплетство. Такие стихи можно писать сколько угодно'. Гость поймал Макарова на слове: 'Вот и напишите!' - 'Пожалуйста!' - ответил Александр Николаевич и взял несколько листков бумаги. 'Только тему я сам придумаю', наседал графоман. 'Это еще даже лучше и проще'. Эх, не знал графоман, что за отсутствием материалов и авторов в журнале 'Краснофлотец' приходилось порой Макарову делать журнал от корки до корки, писать и передовицы, и рассказы, и стихи.
Графоман барственно указал заму главного редактора в окно, выходящее в узкую щель Гнездниковского переулка, и потребовал описать стихами то, что видно.
Через полчаса в руках графомана было три страницы стихов, написанных к тому же в форме сонетов. Графоман прочел, и дух у него занялся: 'И вы!.. И вы такие стихи не печатаете?!' - 'Да боже меня упаси!..'
Графоман забрал свои бумаги, надел каракулевую папаху, удалился, и более его ни в одной редакции не видели.
Мне порой хотелось приподнять кепку на совсем необъемистой голове Александра Николаевича и заглянуть под нее - что там? Как устроено-то? По каким таким чертежам и законам? А под кепкой была обыкновенная чернявая голова,уже круто присоленная сединой, голова, приставленная к совсем не богатырскому телу, но в теле этом (мне не раз предстоит еще убедиться) - крепкие духовные устои, сильный мускул нравственности, чистое, хотя и страдающее сердце - от непонимания или бессилия и невозможности жить и работать так, как хотелось бы самому художнику.
Назавтра мы наконец-то выбрались на рыбалку. Нет, пожалуй, не выбрались ведь выбираются из города: сперва на автобусе, затем на электричке, затем на пароходе или 'ракете', затем еще на чем-нибудь, после пешком километра тричетыре, и-о, блаженство! О счастье! Слава Создателю! - можно и удочку в воду закинуть.
В Быковке рыбалка начиналась за огородом, прямо от нашей бани, которая стояла в углу огорода, на склоне холма. К этой поре, правда, харюзка в речке Быковке осталось мало, и Борис Никандрович Назаровский, старый просмешник, как-то, хлебая уху в нашей избе, сказал, показывая ложкой в окно:
- Со временем на этой избушке появится мемориальная доска следующего содержания: 'В речке Быковке водилась редкостная рыба - хариус, последнего из которых выловил живший в этом доме защитник природы Астафьев'.
Но смех смехом, а водохранилище нарушило нерестилища хариуса. Осенями его, хариуса, скапливающегося в ямках и не знающего, куда катиться, нещадно выбивали, загоняли в саки, да еще явились с какой-то химией 'рыбаки'. Хариус из тех рыб, что от любой ядовитой примеси может задохнуться на всем протяжении речки и даже реки, как это случилось в вологодской реке Кубене. Кроме того, не имея возможности уйти в глубокие водоемы и оставаясь в мелких речках зимовать, хариус задыхался от толстых наледей, примерзал ко дну, придавленный льдом, если и сохранялся на ямках, жадно брал на любую приманку с голодухи, и его, бесхитростного, выдергивали зимней удочкой от мала до велика.
Наловил я тогда на ушку хариусов. У нас с женою было в верховьях речки постоянное кострище, и мы иногда после города или трудов праведных позволяли себе 'выходной' - уходили на целый день в лес, на речку, и пока я шарился по кустам, ловчась наловить хариусов в недоступных омутках и перекатах, жена разживляла костер, чистила картошку для ухи. И на этот раз мужчины занимались добычей, женщины калякали да двигались вверх по речке, к кострищу. Александру Николаевичу никак не удавалось поймать харюзка, и он все поругивался: 'Ат, каналья! Изловлю ж я тебя, изловлю!..'
Речку я знал до последнего камешка и кустика, знал и рыбный омуток, где подмытая ива упала вершиной в воду, но не умерла, а еще пышнее, гуще сделалась, и речка, огибая ее и проросшие со дна побеги, сделала большой крюк, вымыла яму в песке и гальке - и тут всегда, даже в зимнюю пору, стояла стайка хариусов. И под другим бережком клубилась красноватая полоска мути там, в затени, беззвучно втекал в Быковку ключик-кипун, в верховьях кипуна трудились бобры, делая запасную потаенную плотину. Появилась на Быковке семья бобров всего два-три года назад, но понастроила уже много.
- Попробуйте-ка здесь, - посоветовал я гостю, и он, присев под зонтики пышно цветущих медвежьих пучек, меж карандашно заструганных резцами бобров осиновых пеньков, забросил удочку, и через минуту я услышал восторженный возглас:
- Пойма-а-ал! Пойма-а-а-ал-таки! Знай нас, калязинских!
Харюзок ему попался с карандашик величиной, но юркая эта рыбешка так красива, так ловка в воде и хороша в ухе, что еще долго, пока мы шли к кострищу, Александр Николаевич прищелкивал языком и говорил:
- Вот утру я нос московским рыбакам! Вот утру! А что это, Вик Петрович, за пеньки такие аккуратные и на речке что-то вроде запруды?
Когда я, невольно притишив голос, сообщил о таинственном поселении зверьков, Александр Николаевич аж просиял лицом:
- Да что вы говорите? Сохранились?! - И всю дорогу до кострища был оживлен, хотя и сильно устал. Но когда посидел у костерка, поел ушки (ел он хорошо, бережно, видно было, с детства приучен уважать пищу), да выпит был еще чеканчик под разговоры и закуску, оживился критик:
- Ну что еще нужно человеку? Горы, леса, костерок у речки, котелочек ушицы на четверых - и вот и все. И больше ничего не требуется для покоя и счастья. А мы суетимся! А мы суетимся!.. Вот послезавтра уезжать. Почему? Зачем? Нет, Вик Петрович, хочешь не хочешь, приеду, на месяц, на два приеду, и не прогонишь...
Назавтра я читал в избушке только что написанную повесть 'Где-то гремит война', еще 'не обкатанную', еще недовыправленную. Слушали гости и хозяйка моя хорошо, повесть тронула их. Александр Николаевич даже сказал, что он о военном тыле что-то и не припомнит подобного.
Я нуждался в ту пору в поддержке, ибо жил и работал весьма одиноко, и вот получил ее, такую необходимую поддержку.