Англия встала на ноги, как один человек — масло совершенно перестали покупать, всеобщее возмущение достигло такой степени, что…
— Простите, — поправил Охлопьев, — но в Англии пиастров нет. Там пенни.
— Это все верно. Я сказал для примера. Обратите внимание на Германию (и все обратили внимание на Германию) — там на рынке фунт радия стоит…
— Я вас перебью, — сказал Охлопьев, — но радий на фунты не продается…
— Я хотел сказать — на пиастры…
— Пиастры не мера веса…
— Все равно! Я хочу сказать: если мы сейчас повернемся в сторону России (и все сразу повернулись в сторону России), то… Что мы видим?!
— Ничего хорошего, — вздохнул Бабкин.
— Именно, вы это замечательно сказали: ничего хорошего. У нас царит самая безудержная спекуляция, и нет ей ни меры, ни предела!.. И все молчат, будто воды в рот набрали! Почему мы молчим! Будем бороться, будем кричать, разоблачать, бойкотировать!!
— Чего там разоблачать, — проворчал скептик Турпачев. — Сами хороши.
— Что вы хотите этим сказать?
— Я хочу сказать о нашем же сочлене Гадюкине.
— Да, господа! Это наша язва, и мы ее должны вырвать с корнем. Я, господа, получил сведения, что наш сочлен Гадюкин, командированный нами за покупкой бумаги для воззваний, узнал, что на трех складах, которые он до того обошел, бумага стоила по 55 тысяч, а на четвертом складе с него спросили 41 тысячу… И он купил на этом складе 50 пудов и продал сейчас же в один из первых трех складов по 47 тысяч.
— Вот-те и поборолся со спекуляцией, — вздохнул Охлопьев.
— Ловко, — крякнул кто-то с некоторой даже как будто завистью.
— Именно, что не ловко, раз попался.
— Внимание, господа! — продолжал Голендухин. — Я предлагаю пригвоздить поступок Гадюкина к позорным столбцам какой-нибудь видной влиятельной газеты, а самого его в нашей среде предать… этому самому…
— Чему?
— Ну, этому… Как его… Остро… остра…
— Остракизму? — подсказал Охлопьев.
— Во-во! Самому острому кизму.
— Чему?
— Кизму. И самому острейшему.
— Позвольте: что такое кизм?
— Я хотел сказать — изгнание! Долой спекулянтов, откуда бы они ни появлялись… Но, вместе с тем, мы должны и отдавать дань уважения тем коммерсантам, которые среди этого повального грабежа и разгильдяйства сохранили «душу живу». Я предлагаю послать приветствие оптовому торговцу Чунину, который, получив из-за границы большую партию сгущенного молока, продает его по 1100 р., в то время, когда другие оптовики продают по 1500, и это при том условии, что сгущенное молоко еще подымется в цене!!
— А где он живет? — задумчиво спросил Бабкин.
— А вам зачем?
— Да так зашел бы… поблагодарить. Отдать ему дань восхищения…
— Он живет, Соборная, 53, но дело не в этом…
Встал с места Турпачев.
— Предлагаю перерыв или вообще даже… Закрыть собрание…
— Почему?
— Да жарко… И вообще… Закрыть лучше. До завтра.
— Да! — сказали Грибов, Абрамович и Назанский. — Мы присоединяемся. Закрыть.
Большинством голосов постановили: закрыть.
У ворот дома Соборная, 53 — столкнулись трое: Абрамович, Бабкин и Грибов.
— Вы чего тут?
— А вы?
— Да хочу зайти просто… От имени общества принести благодарность Чунину, этому благородному пионеру, который на фоне всеобщего грабежа, сияя ярким светом…
— Бросьте. Все равно опоздали!
— Как… опоздал?
— Свинья этот Голендухин. А еще председатель! Инициатор…
— Неужели все скупил?
— До последней баночки. А? По 1100. А я-то и пообедать не успел, и извозчика гнал.
— Возмутительно!! В эти дни, когда общественность должна бороться… Где он сейчас?
— Только что за угол завернул. Еще догоните.
Из ворот вышел Турпачев.
— Господа! Я предлагаю не оставлять безнаказанным этого возмутительного проступка представителя общественности, в то время, когда наша Родина корчится в муках, когда уже брезжит слабый свет новой прекрасной России…
— Слушайте, Турпачев… А он по 1300 не уступил бы?
— Какое! Я по 1400 предлагал — смеется. Если мы, господа, обернем свои взоры к Англии…
Но никто уже не оборачивал своих взоров к Англии.
Стояли убитые.
Торговый дом Петя Козырьков
Мы уже стали забывать о тех трудностях, с которыми сопряжено добывание денег «до послезавтра». В свое время — до революции, которая поставила все вверх ногами — это было самое трудное, требующее большой сноровки искусство.
Подходил один знакомый к другому и, краснея и запинаясь и желая провалиться сквозь землю, тихим, умирающим голосом спрашивал:
— Не можете ли вы одолжить мне пятьдесят рублей на две недели?
— Знаете что? — находчиво возражал капиталист. — Я лучше одолжу вам два рубля на пятьдесят недель.
Иногда ловили на ошеломляющей неожиданности:
— Послушай, — запыхавшись, подлетал один к другому, — нет ли у тебя двугривенного с дырочкой?
— Н-нет… — растерянно бормотал спрашиваемый. — В…вот — без дырочки есть.
— Ну, черт с тобой, все равно, давай без дырочки!
И, выхватив у сбитого с толку простака серебряный двугривенный, исчезал с ним.
Были случаи и явно безнадежные:
— Что это у вас?.. Новая сторублевка? Вы знаете, моя жена еще таких не видела. Дайте, снесу покажу ей… Да вы не бойтесь — верну. Дня через три-четыре встретимся, и верну.
А вот случай, чрезвычайно умилительный по своей беспочвенности:
— Что это вы все в землю смотрите?
— А? Полтинник ищу.
— Обронили, что ли?
— Я? Нет. Но я думаю, может, кто другой обронил.
Ах, с каким трудом раньше давали взаймы.
По свидетельству старинных летописцев (да позволено нам будет выразиться по-церковнославянски) это было «дело великого поту».