— Да ежели вы к нему отнесетесь благосклонно — он ни за какой юбкой не побежит.
— Нет, не надо. И потом он уж чересчур избалован успехом. Такие люди капризничают, ломаются…
— Да что вы говорите такое! Это дурак только способен ломаться, а Николай Алексеевич умный человек. Я бы на вашем месте…
— Не надо!! И не говорите мне ничего. Человек, который ночи проводит в ресторанах, пьет, играет в карты…
— Милая моя! Да что же он, должен дома сидеть да чулки вязать? Молодой человек…
— И не молодой он вовсе! У него уже темя просвечивает…
— Где оно там просвечивает… А если и просвечивает, так это не от старости. Просто молодой человек любил, жил, видел свет…
Контральто помедлило немного и потом, после раздумья, бросило категорически:
— Нет! Уж вы о нем мне не говорите. Никогда бы я не могла полюбить такого человека… И в-третьих, он фат!
— Он… фат? Миленькая Елена Григорьевна, что вы говорите? Да вы знаете, что такое фат?
— Фат, фат и фат! Вы бы посмотрели, какое у него белье, — прямо как у шансонетной певицы!.. Черное, шелковое — чуть не с кружевами… А вы говорите — не фат! Да я…
И сразу оба голоса замолчали: и контральто, и тот, что повыше. Как будто кто ножницами нитку обрезал. И молчали оба голоса так минут шесть-семь, до самой станции, когда поезд остановился.
И вышли контральто и сопрано молча, не глядя друг на друга и не заметив меня, прижавшегося к углу дивана.
Хвост женщины
Недавно мне показывали ручную гранату: очень невинный, простодушный на вид снаряд; этакий металлический цилиндрик с ручкой. Если случайно найти на улице такой цилиндрик, можно только пожать плечами и пробормотать словами крыловского петуха: «Куда оно? Какая вещь пустая»…
Так кажется на первый взгляд. Но если вы возьметесь рукой за ручку, да размахнетесь поэнергичнее, да бросите подальше, да попадете в компанию из десяти человек, то от этих десяти человек останется человека три и то неполных: или руки не будет хватать, или ноги.
Всякая женщина, мило постукивающая своими тоненькими каблучками по тротуарным плитам, очень напоминает мне ручную гранату в спокойном состоянии: идет, мило улыбается знакомым, лицо кроткое, безмятежное, наружность уютная, безопасная, славная такая; хочется обнять эту женщину за талию, поцеловать в розовые полуоткрытые губки и прошептать на ушко: «Ах, если бы ты была моей, птичка моя ты райская». Можно ли подозревать, что в женщине таятся такие взрывчатые возможности, которые способны разнести, разметать всю вашу налаженную мужскую жизнь на кусочки, на жалкие обрывки.
Страшная штука, — женщина; а обращаться с ней нужно, как с ручной гранатой.
Когда впервые моя уютная холостая квартирка огласилась ее смехом (Елена Александровна пришла пить чай), — мое сердце запрыгало, как золотой зайчик на стене, комнаты сделались сразу уютнее, и почудилось, что единственное место для моего счастья — эти четыре комнаты, при условии, если в них совьет гнездо Елена Александровна.
— О чем вы задумались? — тихо спросила она.
— Кажется, что я тебя люблю, — радостно и неуверенно сообщил я, прислушиваясь к толчкам своего сердца. — А… ты?..
Как-то так случилось, что она меня поцеловала — это было вполне подходящим уместным ответом.
— О чем же ты, все-таки, задумался? — спросила она, тихо перебирая волосы на моих висках.
— Я хотел бы, чтобы ты была здесь, у меня; чтобы мы жили, как две птицы в тесном, но теплом гнезде.
— Значит, ты хочешь, чтобы я разошлась с мужем?
— Милая, неужели ты могла предполагать хоть одну минуту, чтобы я примирился с его близостью к тебе? Конечно, раз ты меня любишь — с мужем все должно быть кончено. Завтра же переезжай ко мне.
— Послушай… но у меня есть ребенок. Я ведь его тоже должна взять с собой.
— Ребенок… Ах, да, ребенок!.. Кажется, Марусей зовут?
— Марусей.
— Хорошее имя. Такое… звучное! «Маруся». Как это Пушкин сказал? «И нет красавицы, Марии равной»… Очень славные стишки.
— Так вот… Ты, конечно, понимаешь, что с Марусей я расстаться не могу.
— Конечно, конечно. Но, может быть, отец ее не отдаст?
— Нет, отдаст.
— Как же это так? — кротко упрекнул я. — Разве можно свою собственную дочь отдавать? Даже звери и те…
— Нет, он отдаст. Я знаю.
— Нехорошо, нехорошо. А, может быть, он втайне страдать будет? Этак в глубине сердца. По- христиански ли это будет с нашей стороны?
— Что же делать? Зато я думаю, что девочке у меня будет лучше.
— Ты думаешь — лучше? А вот я курю сигары. Детям, говорят, это вредно. А отец не курит.
— Ну ты не будешь курить в этой комнате, где она, — вот и все.
— Ага. Значит, в другой курить?
— Ну, да. Или в третьей.
— Или в третьей. Верно. Ну, что ж… (я глубоко вздохнул). Если уж так получается, будем жить втроем. Будет у нас свое теплое гнездышко.
Две нежные руки ласковым кольцом обвились вокруг моей шеи. Вокруг той самой шеи, на которую в этот момент невидимо, незримо — уселись пять женщин.
Я вбежал в свой кабинет, который мы общими усилиями превратили в будуар Елены Александровны, — и испуганно зашептал:
— Послушай, Лена… Там кто-то сидит.
— Где сидит?
— А вот там, в столовой.
— Так это Маруся, вероятно, приехала.
— Какая Маруся?! Ей лет тридцать, она в желтом платке. Сидит за столом и мешает что-то в кастрюльке. Лицо широкое, сама толстая. Мне страшно.
— Глупый, — засмеялась Елена Александровна. — Это няня Марусина. Она ей кашку, вероятно, приготовила.
— Ня… ня?.. Какая ня… ня? Зачем ня… ня?
— Как зачем? Марусю-то ведь кто-нибудь должен нянчить?
— Ах, да… действительно. Этого я не предусмотрел. Впрочем, Марусю мог бы нянчить и мой Никифор.
— Что ты, глупенький! Ведь он мужчина. Вообще, мужская прислуга — такой ужас…
— Няня, значит?
— Няня.
— Сидит и что-то размешивает ложечкой.
— Кашку изготовила.
— Кашку?
— Ну, да, чего ты так взбудоражился?
— Взбудоражился?
— Какой у тебя странный вид.
— Странный? Да. Это ничего. Я большой оригинал… Хи-хи.