через кулижку, отмеченную посередине черным прошлогодним стогом, редко пролетали вальдшнепы, роняющие призывной клич и качающие в лад своему кожаному скрипу клювом.
Я лениво, как бы по обязанности, палил в пролетающих вальдшнепов из ружья и досадовал на промахи, но где-то в глубине души, совсем отдельно от меня, и все же во мне, плавала умилительная радость оттого, что я лишь пугал вальдшнепов и наводил панику на дроздов — грохотом выстрела их подбрасывало над мелколесьем, и они сердито пикировали на меня, обрызгивали своей жижей и делали это куда как метко.
В вечере, уже спеленавшем лес, в мокрой кулижке и прелом стогу, в паническом крике дроздов, в остывающем небе, в ременном скрипе и железном цоканье вальдшнепов, в ушастых ветреницах-цветках, смеживших белые ресницы на ночь, в волглых, растопырившихся хохлатках, в иглистых травинках, в муравейнике, приваленном ко пню, в мышином шорохе под стогом, в каждой осинке, березке, елке — во всем таилась близкая мне радость пробуждения, хотя вроде бы все вокруг собиралось на покой.
Мне это казалось как бы детской игрою. Природа смежала лишь один глаз на ночь, притворялась спящею — ведь солнце-то закатилось, и вечер наступил, и покою полагалось быть, и сну, и отдыху.
Земля вздыхала, сыро туманилась далями, но все это делала с лукавинкой, как бы играя в сон и послушание.
Чу! Бормочет в лугу укрытый темными черемухами снеговой ручей; зававачил в осинниках заяц, утративший в страсти свой страх и осторожность; и ворон, молчаливый ворон завозился в пихтах и такое мурлыканье, такой говор повел, что уж вроде бы и нет во всем лесу добрей и влюбленней его ни единой живой души. Где-то пиликает куличок-мужичок, развеселый кавалеришка; где-то клювом деранул по сухому стволу черный дятел очередью. Деранул и сам заслушался — какая музыка! А далеко-далеко, в тихих и пустынных полях, залитых лужами, расплакались чибисы и пробудили стон в груди одинокого журавля, что третий день ходит долговязо по полю и зовет, зовет кого-то больным голосом…
Нет сна, есть видимость его. Покоя тоже нет и не будет его до первого листа. Все живет, радуется и озорует в бездомовье лесном, наслаждаясь вольностью, разбродом, предчувствием любви.
Земля-мать и вся природа мудро, со снисходительной усмешкою наблюдает за детьми своими — скоро, совсем скоро всему этому конец: будут виться гнезда, рыться норы, отыскиваться дупла в деревьях, будут драки на токах, только перья полетят, будут страсти бушевать. Братство лесное, безалаберное и бесшабашное перекипит, отбушует, разделится на семьи и закрепится заботой о детях и доме. В мир вступят деловитость и долгие хлопоты, уважительный труд восторжествует в лесу…
А пока отощалый, но нарядный лесной люд, пробавляющийся больше песнями, а не пищей Божьей, ждет нетерпеливо первого солнечного луча, бредя неотвратимо надвигающейся любовью. В жилах всего живого, в сердцах ли птиц и зверьков текут, колотятся, бродят соки и кровь весны.
Вальдшнепы летают. Все медленней взмах темных крыльев и нетерпеливей ожиданье, и все чаще скомканной шапочкой подскакивает из осинников она — клюватая дама. Зацокав радостно, дуром валится с неба кавалер, и поднимается возня в траве, в прошлогодних листьях — это, заигрывая и понарошку таясь, в чаще и меж пеньев бегает, хорохорится, по-бабьи норовисто и капризно цокая на кавалера, вальдшнепиха.
Я уже не стреляю, только слушаю. А ко мне ломится через осинник молодой парень — он первый раз с ружьем, он жаждет стрельбы и добычи, но он бегал с места на место весь вечер и никого не подстрелил — ему все думалось, что там, в другом перелеске, тучею летают вальдшнепы, и он гонялся за ними — он нетерпелив, в нем тоже бродят соки и кровь бродит, но он еще не понимает этого.
Только он остановился около меня, запыхавшийся, с расширенными глазами, и ничего еще не успел сказать, как от речки к поляне потянул вальдшнеп. Была еще вдали полоска неба светлой, и на этой поляне вальдшнеп, как аэроплан. «Цырк! Цырк!» — неторопливо роняет припоздалый вальдшнеп. «Хорк! Хорк!» — другим уже голосом, страстным, мужицким, взывает он.
Парнишка вскинул ружье, напрягся, оцепенел. Он не попадет — я в этом почти уверен. Я качаю головой: «Ну, пальни, пальни! Сорви азарт. Порадуйся и потом подосадуй на себя…»
Вальдшнеп тянет мимо осевшего стожка, к осинникам. Он уже миновал нас, не видя ничего и не сознавая никакой опасности.
Вдруг полоска огня, грохот. Подсеченный дробью, вальдшнеп, оттопырив крыло, упал за стожок, ударился о кочку и забился ночной бабочкой, почти бесшумно.
— Попал! Попал! — завопил парень и, бросив ружье наземь, ударился бежать по поляне, спотыкаясь и счастливо взрыдывая на ходу.
Я стою на месте. Мне как-то не по себе.
— Он живой! — услышал я оробелый голос парня из-за стога.
— Это подранок, — чьим-то чужим и, как мне показалось, спокойным голосом говорил я. — И ты сейчас или добьешь его о приклад, или никогда не возьмешь в руки ружье и не посмеешь стрелять.
Ни звука за стогом. Думает парень. Я знаю, он держит теплую птицу в руках, живую, беспомощную, с остановившимися круглыми глазами, и ладонями слышит, как, содрогаясь, часто захлебисто бьется ее сердце.
— Может, ты?.. — слышу я тихий просительный голос парня.
— Нет!
Сопит парень, прокашливается, а затем шлепает обувью по мокрой кулижке, поднимает ружье, и слышу, как он долго и неумело колотит птицу головой о приклад.
Я не стал дожидаться его. Спустился к речке, закурил и пошел сквозь черные, горько пахнущие черемухи. У брода парень догнал меня. Он держал за длинный клюв вальдшнепа, и была птица ему вроде бы ни к чему, но бросить птицу уже нельзя — добыча!
Я подумал, что он будет хвастаться, как первый раз и первым выстрелом ловко сбил птицу. Но он молчал.
Мы перебрели речку. Парень был в кедах, а вода холодная была, но он и тут ничего не сказал.
На горе тускло светилось окно в моей избе. Поднялись на косогор, и здесь парень чуть слышно обронил:
— Я маленько посижу.
Я кивнул ему и отодвинул жердь лаза в огород.
Оглянулся. Над речкой в сероватой ночи тоскливо маячила одинокая фигура, она была печальна.
И понял я, осознал потрясенность молодого человека. Во мне пробивалась давно зреющая горечь. В возрасте этого парня я убивал и добивал не задумываясь.
Боль и раскаяние пришли ко мне уже к седому и эхом отозвались в молодом парне, почти еще мальчишке.
Это был мой сын.
Удар сокола
Днями выпадал снег, было мокро и слякотно, стронуло первым снегом с мест здешнюю перелетную птицу и угнало в места, которые погодистей, теплее.
Мы опоздали к перелету местной утки, а северная еще не пошла, не наступил срок. Но после выпадки снега, которая на Среднем Урале чаще всего случается в середине сентября, так все вокруг разгулялось, такое мягкое тепло реяло над горами, лесом и рекой, что мы совсем не досадовали на недобычливую охоту, реденько стреляли по отставшим уткам-одиночкам. Если не удавалось подшибить на суп утку, сворачивали в мелколесье либо в черемушники возле проток и устьев мелких речек, начинали манить рябчиков. Они плохо шли на манок, и мы принимались выгонять из крепей и тропить их, подстреливали парочку-другую, теребили на берегу и варили суп уже затемно.
Ночевали мы на берегу, возле стожков сена, у жарко нагоревшего огня.
Хорошо нам было, покойно, никуда мы не спешили, не жадничали, не ожесточались, как это случается при большой стрельбе, — редко удается провести осенью отпуск так вот, на приволье, в краткое погодье, и оттого, верно, до сих пор слышатся и помнятся те осень и поход по берегам реки Койвы.