бумагах, на чернильнице, на окне лежит, светится цветочная пыльца, а сережки, отдав себя грядущему празднику веснотворения, как-то опустошенно обвиснут, свернутся и упадут отгорелыми папиросными бумажками.
Однажды на исходе января шел я малонатоптанной узкой тропой, вижу: поперек нее лежит ольха, из снега желтеет пенек с красной каемкой. Кто-то наточил топор, пробовал острие и смахнул деревце. Может, выбирал палку иль оглоблю, на какую-либо хозяйственную надобность срубил, посмотрел — не годится, пошел дальше рубить. У нас много всего — чтобы выбрать по сердцу новогоднюю елку, иные привереды по двадцать их свалят.
Обут я был по-городскому, в ботинки, в лес идти убродно, вот и попользовался подарком — наломал веточек с вершины срубленной ольхи, подумал и три-четыре ветки от пенька отломил.
Быстро приободрились ветки в комнатном тепле. Приободрились, да не все. Те, что я от живого пенька отломил, — ожили, зацвели, семенем сорить начали, а на ветках, которые со срубленного ствола, сережки затвердели. Висят каменно, словно летошний сорочий помет прилип и прутикам, — не хватает им силы зацвесть, а судя по срубу пенька, и жили-то отдельно от корней не более недели. Измученная, дохлая, одна сережка наконец-то треснула, потом еще одна. Медленно, заторможенно, каждая по отдельности пробовали цвести сережки со срубленной вершинки, но так на полпути и замерли, засохли в полуцвете, выдохнув из своей сиротской души чуть видную порошинку пыльцы — смолкла песня цвета на полуслове.
А в этой же банке, на том же свету пластали пестрые сережки на неподрубленных ветках, сливая животворящую силу с весенним разгулом цветения, распирало их силой нарождающейся жизни, рвало на них кожу, обнажало жаркую плоть.
Родная моя деревня, а как же ты там, в новых агрогородках, комплексах, отнятая от корней, с перерубленным стволом? И люди, русские люди, как же они-то? Уронят ли семя свое на новом месте, на железо, на кирпич, на цемент? И познают ли радость цветения, без которого сама жизнь уже не жизнь, а только производство скота, жратвы, назьма.
Дождик
Шалый дождик налетел с ветром, пыль продырявил, заголил хвосты куриц, разогнал их во дворе, качнул и растрепал яблоню под окнами, убежал торопливо и без оглядки.
Все замерло удрученно и растерянно. Налетел дождик, нашумел, но не утешил, не напоил.
Снова зной. Снова зажило все разомлелой, заторможенной жизнью, и только листья на яблоне все дрожали, и сама, кривая, растопорщенная, яблоня напоминала брошенного, обманутого ребенка.
Предчувствие осени
Конец августа.
Речка Быковка стала еще светлей и мельче. Она как бы оробела немножко и чуть-чуть шумит перекатами, словно боится нарушить зарождающуюся грусть, стряхнуть поседелость на кустах, висящих над нею.
По речке который уж день плывут листья, набиваются у камней в перекатах, паутина плывет с татарника и кипрея. Его полно тут, татарника, на пашнях, особенно на овсах, кипрея — на вырубках. Ночью над Быковкой мелькают просверки, словно электросваркой разрезая сталистую твердь речки, — звезды ли августовские падают? Или отблески северных позарей достигают Урала? Может, и с Антарктики отголоски сияний достигают безвестной речки Быковки? Земля в августовские ночи совсем не ощутима, хочется притихнуть вместе с нею, пожалеть себя и ее за что-то, приласкаться к теплому — наступающим холодом, тьмою дышит ожившее пространство.
Рано начали просыпаться туманы, а как проступят, так низко и неподвижно лежат неровными слоями над зеленой отавой, по-над речкой. И речка сквозь туман и не смытую на песках пленку пуха кажется стылой.
Рано вечером многими сенокосилками стрекочут кузнечики, стрекочут длинно, трудолюбиво, боясь сделать паузу, ровно бы спешат докосить все, что еще недокошено в полях и лугах.
А недокошены лишь елани и кулижки колхозников. Нынче, как и много лет назад, они получили покосы к сентябрю, косят урывками перестоялую, худую траву, мечут ее сырую. Корм из нее никудышный, но какой ни на есть, а корм.
Осень приближается. Осень.
Птицы все едят, едят. Овсянки затемно прилетают и садятся в поле и только на вечерней заре лепятся на кусты и чистят перья клювами от паутины. Песен птичьих уж нет, только хлопоты, только молчаливые заботы перед дальней дорогой. Природу охватило томление и тревога, за которою последует согласие с осенью, печальное прощание с теплом, готовность к трудному зимованью, так необходимому для обновления всего в природе, белому снегу, который глубоко и тепло прикроет верхушку земли, нарядит ее в белую шапку — и будет конец года — тоже с белой верхушкой.
Весенний остров
Пароход миновал Осиновский порог, и сразу Енисей сделался шире, раздольней, а высота берегов пошла на убыль. Чем шире становился Енисей, тем положе делались берега, утихало течение, река усмирялась, катила воды без шума и суеты.
Я один стоял на носу парохода и, счастливо успокоенный, смотрел на родную реку, вдыхал прохладу белой, тихой ночи. Нос парохода время от времени так глубоко срывался в воду, что брызги долетали до меня. Я слизывал с губ капли и ругал себя за то, что так долго не был на своей родине, суетился, работал, хворал и ездил по чужим краям. Зачем?
Пароход шел по Енисею, разрезая, как студень, реку, светлую ночь и тишину ее.
Все на пароходе спали. Не спал лишь сам пароход, рулевой не спал, и я не спал. Вахтенный матрос хотел прогнать меня с палубы, но посмотрел на меня, постоял рядом и ушел.
Я ждал солнце. Оно с час назад укатилось в лес и зависло в вершинах его. Туман поднялся над рекою, выступил по логам и распадкам, окурил берега. Он был недолговечен и пуглив, этот летний туман, и пароходу идти не мешал. Вот-вот после короткой дремы оттолкнется солнце от острых вершин леса, взойдет над синими хребтами и спугнет туманы. Они потянутся под срез тенистых берегов, заползут в гущу леса и там падут росою на травы и листья, на пески и прибрежный камешник.
И кончится так и не начавшаяся ночь.
Утром-то, на самом взлете его, я увидел впереди остров. На острове перевалка мигала еще красным огнем. В середине острова навалом грудились скалы, меж скал темнели кедрачи, местами выгоревшие, а понизу острова кипел вершинами лес.
Берега яркие, в сочной зелени — так бывает здесь в конце весны и в начале лета, когда бушует всюду разнотравье, полыхают непостижимо яркие цветы Сибири. В середине лета, к сенокосу, цветы осыпаются и листья на деревьях блекнут.
Но на подоле острова живая лента зелени! Это только что распустившийся гусятник и низенький хвощ. За ними синяя полоса, окропленная розовыми и огненными брызгами. Цветут колокольчики, жарки, кукушкины слезки, дикий мак. Везде по Сибири они давно отцвели и семя уронили, а тут…
— Весна на острове! Весна!..
Я побежал на корму парохода, я торопился. Остров все удалялся, удалялся, а мне хотелось насмотреться на нечаянно встреченную весну!