Полковник заходил по кабинету, разговаривая неожиданно вслух.
«Показалось. Твою мать, конечно, померещилось. Она что — мертвая, что ли? Просто на нервной почве такая. Не успела приехать, влюбиться, а тут на тебе… Вот и переносит по-своему. Каждый такое переносит по-своему».
В бригаде думали так же, глядя на невозмутимо-спокойную Богиню. Только женщины возненавидели ее пуще прежнего, утверждая, будто после гибели Витька Ольга даже похорошела.
Многие мужики втайне соглашались с этим, но, наверное, оттого, что стали посматривать на Богиню скорее не как на вдову, а как на женщину, вновь ставшую свободной.
При всем уважении к Юдину, его сослуживцы в самом глубоком своем подсознании улавливали подленькую радость от его исчезновения. Почти моментально офицерам становилось стыдно, и они торопились успокоиться тем, что жизнь никогда не останавливается и в ней самый главный удел — любить.
Думает ли так же Богиня? Вновь краснели от своих тайных мыслей мужики.
Богиня, оказывается, думала.
И месяца не прошло, как к ней стал захаживать Костенька Брыкин — молоденький лейтенантик- топограф. Существо нескладное, мечтательное, можно даже сказать, меланхолическое.
Походил Костенька на подростка. Был тих и вежлив. Даже с солдатами он разговаривал как-то испуганно: только на «вы» и не матерясь. Одним этим Костенька вызывал всеобщее к нему презрение, и в первую очередь — солдатское.
Раньше всех приходил Брыкин в свою комнатушку с особым режимом секретности и покидал штаб только к отбою. Многие вполне законно вывели, что Брыкин — стукач. Другие, более проницательные, предполагали, что лейтенант что-то пишет в своей комнатенке, но только не «оперу», а стишки. Если к Юдину за подобное проникались еще большим уважением, то Брыкину их простить не могли, считая его откровенно блаженным, по которому монастырь плачет.
За последние месяцы бригада пережила три потрясения — одно другого хлеще: приезд Богини; смерть ее жениха; и последнее, самое сильное — любовь Ольги к «юродивому», как прилюдно обозначал на всех офицерских собраниях Костеньку зам.
Бригада кипела от возмущения. «Дуканщице» могли простить все, вплоть до отчаянного загула с офицерами, при условии, что у нее перебывают все страждущие. Но такой вот преданной любви Ольге простить не могли, не хотели, да и не собирались.
Офицеры, видя Богиню, наливались кровью, размышляя, наверное, о том, что место, которое занял Костенька, подходит больше им, нежели «чахлому».
«Чахлый» же сразу после работы торопился к Богине, не замечая всеобщих ненавидящих взглядов. Чем они в модуле безвылазно занимались, было загадкой.
Даже Егоркин, которому Фоменко строго наказал подслушивать во время дежурств по женскому модулю, виновато хлопал глазами: «Разговаривают, товарищ лейтенант. Все время. Вернее, он слушает, а она говорит. Но тихо так. Ничего не разобрать. А потом вроде как поет. Ну, как бы песня. Только вроде как и не песня, потому что страшно очень становится».
У Фоменки вставали волосы дыбом, и он отпускал солдата, наказывая в следующий раз утроить бдительность.
Зам, уязвленный до глубины души выбором Ольги, начал потихоньку собираться с силами, чтобы сплавить «дуканщицу» куда подальше, но… события вновь понеслись галопом, и Богиней занялся сам комбриг.
Лейтенантик застрелился на рассвете… Солдат-посыльный спал и толком рассказать ничего не смог.
— Спал я, а товарищ лейтенант разбудили так осторожненько и сигарету спрашивают. Я удивился, потому что товарищ лейтенант никогда не курили, а у меня сигареты плохие — «Северные». Но он все равно взял и сказал, чтобы я спал.
Возле посмертной записки Костеньки и в самом деле в пепельнице одиноко лежал вдавленный бычок. А на листочке бумаги четким и твердым почерком было написано: «Никто не виноват. Я сам».
После того как «вольтанутого жмура» отправили в Союз, комбриг незамедлительно вызвал Богиню.
— Значит, так, — сразу перешел к делу полковник, — манатки собрать, все эти свои тампоны и мыльно-рыльные. Времени — двадцать четыре часа. Потом откомандируем в третий батальон. Задача ясна? Выполнять!
Комбриг повернулся к кондиционеру, меняя режим его работы, всем видом показывая, что разговор закончен.
— Саша! Сашочек! — вдруг прошелестело за слегка широкой покатой спиной, и рука, взявшаяся за рычажок, дрогнула: лишь одна женщина в мире называла полковника именно так.
Было это давно — лет двадцать пять назад. Уже и лица девушки не помнил полковник. Уже давно вместо него приходил во снах к комбригу какой-то размытый и вместе с тем одухотворенный образ некогда любимой женщины. Но вот голос ее, интонации он помнил всегда.
Именно этот голос впервые позвал его к себе. А полковник, тогда еще лейтенант, смотрел в окно, курил и внутренне весь дрожал, улавливая, как шелестит сначала платьем, а затем простынями его самая любимая женщина в мире. И очень скоро — а полковнику показалось тогда, что прошла вечность, — она позвала.
— Саша! Сашочек! Иди ко мне!
Рука сползла с рычажка. Побледневший полковник оглянулся. Полуобнаженная Ольга, прикрывая одной рукой груди, все явственнее склонялась в его сторону.
— Саша! Сашочек! — настойчиво шелестела Богиня и тянула к комбригу руку. — Иди ко мне! Ну, иди!
Голова у полковника закружилась. Мороз пробежал по коже. Затем жар охватил все тело. Страх и восторг смешались воедино. Комбриг растерянно провел руками по лицу и… сделал шаг вперед.
Что было потом — полковник помнит отрывисто, нечетко, размазанно: нежное и вместе с тем настойчивое женское тело; глянцевая и упругая кожа; скрипящий стул; волосы, нежными волнами падающие на его лицо; звенящий телефон, который раздражал так, что комбриг хотел разбить его кулаком, да сил не осталось; и голос, голос, вспоминаемый многие годы почти каждый день: «Любимый мой! Сашочек, Сашочек, обними! Крепче! Не отдавай меня никому! Не отдавай! Прошу! Не отдашь?»
Полковник лежал на столе. Раскачивалась и плыла над ним лампа на изогнутой хромированной ножке. Ольги рядом не было. В голове шумело. Во рту пересохло. Думать ни о чем не хотелось. По сравнению с тем, что произошло, все казалось мелочным, никчемным, ничтожным.
«Она вернулась! — улыбался полковник. — Она простила меня! Господи, неужели она простила меня?»
Жизнь постепенно возвращалась к обнаженному полковнику, крестом разбросавшему руки на столе.
«Дверь!» — спохватился комбриг. Ступая босыми ногами по полу, комбриг подкрался к двери. Она была заперта.
«Бред, — подумал полковник, опускаясь на стул, — определенно бред. Было или не было?»
Форма полковника была разбросана по комнате. Комбриг принялся разыскивать следы пребывания Богини. Безуспешно.
«Бред!» — уже более уверенно произнес вслух полковник, подходя к зеркалу. И… замер, рассматривая фиолетовую полоску на ключице.
«Сашочек, проснись! На службу пора!» — вспомнилось тут же полковнику.
Тогда он вскочил, поцеловал девушку, зашлепал босиком в ванную, где перед зеркалом и обнаружил темную бабочку, сложившую крылышки у него на ключице. И он стоял, смотрел на нее, улыбаясь, и пальцами нежно поглаживал тоненькую полосочку.
— Я тебя никому не отдам! Никогда! — шептал лейтенантик, и казалось ему в тот момент, что он землю перевернет, но сделает свою девушку самой счастливой в мире.
А потом внезапно возникла дочь командира полка и вместе с ней престижная командировка, которая