вместо слов из груди вырывается плач.
— Я ударилась, машина влетела в сугроб. Я выкарабкалась и пришла сюда. Наверное, все в порядке, вроде бы я цела, да? Все двигается, вот, смотрите, — она улыбается и машет руками и ногами, словно петрушка.
Хозяйка ставит перед ней стакан в узорном металлическом подстаканнике. Супруги усаживаются напротив.
— Погода такая. Легко заблудиться, — говорит мужчина и глядит в окно, в котором отражается сороковаттовая лампочка под круглым белым абажуром, лунный призрак.
— Зиме конца не видно.
— Завтра придет внук, он вас осмотрит. Наверху есть комнаты, переночуйте, сегодня уже поздно что-либо предпринимать. Надо только включить электрообогреватель, протопить, — добавляет старушка, глядя на мужа.
Тот накидывает толстую кофту и молча выходит. Чуть погодя на втором этаже раздаются его шаги. Стеклянная лампа под потолком слегка покачивается.
Старушка кладет руки на стол и неожиданно веселым голосом говорит:
— Я вам сразу признаюсь: у меня проблемы с памятью, так что по серьезным вопросам обращайтесь к нему, — она указывает подбородком на потолок. — Я хорошо помню, что случилось давно, например, во время войны, вот как мы сюда приехали, не забыла даже, сколько стоил хлеб сразу после освобождения. Ну скажи, детка, сколько? Вот видишь, а я знаю — двадцать грошей. Зато плохо помню, что было вчера. Это не та болезнь на «а», ну, в общем, которой все болеют. Просто старость.
— Хорошо, я буду иметь в виду.
Хозяйка вынимает из буфета початую бутылку водки и наливает немного в стакан с чаем.
— Это чтобы согреться, выпейте.
И добавляет:
— Меня зовут Ольга, а его, — она поднимает глаза кверху, — Стефан.
Женщина проглатывает горячий чай и хочет ответить — уже открывает рот, но обнаруживает, что голова заполнена холодным густым туманом. Она указывает на себя пальцем, тычет в грудь, чувствует прикосновение руки. Знает, что должна сосредоточиться, и тогда все вспомнит. Вот они, мысли, беспокойные головастики, клубятся совсем рядом. Это наверняка из-за удара, оттого ей так не по себе, словно в лунатическом сне, небось от сотрясения мозга мысли поломались и рассыпались, словно сосульки. Конечно, она вот-вот все припомнит, надо только постараться. Старушка смотрит внимательно, выжидающе. Но женщина устала, она пытается собрать мысли; слава богу, что-то отвлекает Ольгу от этого незаданного вопроса — хозяйка поднимается и отходит в угол. Там стоит плоский деревянный ящик, застланный бурым пледом, на котором лежит что-то черное и лохматое. Собака. Длинная шерсть напоминает веревки, шерстяные жгуты, толстые, спутанные, с колтунами, особенно на голове и на заду. Она тяжело дышит, постанывает. Вдвоем с Ольгой они склоняются над этой клочкастой темнотой. В нос ударяет неприятный кислый запах. Собака словно чувствует присутствие людей — открывает глаз и бросает на них короткий взгляд. Непроницаемый, черный, глубокий, будто колодец, на дне которого можно разглядеть зеркальце подземной воды.
На лестнице женщина оступается. Старики подхватывают ее. Ведут в холодную, пустоватую комнату. Здесь стоит приземистый шкаф, на нем фарфоровый бюстик девочки — светлые волосы перевязаны синей ленточкой; еще железная кровать и ветхое плетеное кресло, некогда белое, теперь пестрое. На полу хлопья краски — мебельная перхоть. Под окном дозревают на расстеленных газетах яблоки, почти не сморщившиеся, хотя уже конец февраля. Воздух гладкий и влажный, как их кожица. Он медленно отступает перед электрообогревателем.
Супруги что-то говорят, открывая шкаф (заполненный старыми, скользкими, лысыми одеялами), задергивая занавески, переставляя кувшинчик, поправляя салфетку на столике. Гостья уже не слушает. Она медленно и осторожно ложится на кровать, ощущая себя драгоценной фарфоровой статуэткой, которую следует хранить исключительно в горизонтальном положении, обернутой в паклю. Старушка заходит еще на секунду — приносит полотенце и застиранную фланелевую ночную рубашку.
— Ванная внизу, — тихо говорит она и растворяется в темноте, чтобы затем снова шептать, шелестеть и скрипеть, обмениваясь с мужем обрывками фраз, передвигая какие-то забытые стулья, щелкая выключателями, поворачивая в дверях ключи.
Она лежит навзничь, с закрытыми глазами. Надо принять снотворное. Заткнуть уши восковыми пробками, лечь на бок и подождать, пока начнут действовать таблетки, из которых прорастет во влажную тишину сон. Но таблеток нет и берушей тоже. Она кладет ладонь на грудь, привычно проверяя, бьется ли сердце. Тело твердое, сопротивляется давлению руки. «Твердое, как древо», — слышит она и видит себя, лет тринадцати, бегом спускающуюся с холма, в ситцевом платье с маками, которое мать, когда оно совсем износилось, пустила на тряпки; бежит навстречу девочкам — как их звали, Божена? Ядя? — к развалинам на берегу реки.
Кто-то их научил, но кто, неизвестно, видимо, это было очень давно. Потом старшие девочки показывали младшим. И всегда получалось.
Все собираются в кружок, опускаются на колени и молчат, пока это не покажется естественным и привычным, пока вообще не расхочется разговаривать. Потом каждая показывает на пальцах какое-нибудь число. Считаются. Та, на которую выпадает, ложится в центр круга и закрывает глаза.
Теперь они начинают трогать ее кончиками пальцев, сначала слегка, подушечками, затем нажимают все сильнее и повторяют: «Твердое, как доска, холодное, как лед, легкое, как перышко». И так без конца, вот они уже давят всей ладонью. Придавливают тело к земле, снова и снова твердя одно и то же: «как доска, как лед, как перышко», а потом, вдруг — это получается само собой, они знают, в какой момент надо заговорить:
Кончики девчоночьих указательных пальцев поднимают твердое, застывшее, смертельно удивленное тело без малейших усилий, словно это полый стебелек, фигурка из пемзы или пенопласта.
Нет уж, лучше не попадать в этот круг; лучше двигаться самой, чем чтобы двигали тебя, лучше