Всю ночь я истолковывал на разные лады это чарующее приветствие, а когда на следующее утро снова появилась Кора, я отважился первым заявить о возникновении нашей взаимной дружбы. Да, я набрался смелости приветствовать ее глубоким поклоном, но при этом был так взволнован тем, на что я решился, что мне недостало мужества устремить на нее свой взор, и я, со смешанным чувством глубокого почтения и страха, опустил долу глаза, так и не успев узнать, ответила она на мой поклон или нет, а если и ответила, то какой у нее при этом был вид.
Расстроенный, дрожащий, полный и страха и надежды, я не осмеливался даже показать свое лицо и закрывал его руками до тех пор, пока среди молчания улицы не зазвучал ее голос и не раздались эти сладостные слова:
— Кажется, сударь, вам полегчало?
Я задрожал, отнял руки от лица, поднял голову и увидел Кору, но все еще не верил своим ушам, ибо голос у нее был несколько грубоват и низок, а мне всегда он воображался еще более нежным, чем голосок апрельского ветерка, ласкающего молоденькие цветочки. Но так как я продолжал смотреть на нее с каким- то растерянным видом, она повторила свой вопрос, найдя выражения, нежность которых заставила меня забыть и ее местный выговор, и, я бы сказал, грубоватый оттенок голоса.
— Мне радостно видеть, господин Жорж, что вы чувствуете себя лучше.
Я хотел ответить, чтобы выразить ей мой восторг, но для меня это оказалось невозможным: я бледнел, краснел, бормотал какие-то невразумительные слова и чуть было не лишился чувств.
В этот момент в окне появился костлявый профиль бакалейщика, отца моей Коры, который заговорил голосом хриплым, но довольно благодушным:
— С кем это ты разговариваешь, милочка?
— С нашим соседом, господином Жоржем; он выздоровел наконец — и вот он у окна.
— Ах, я чрезвычайно рад, — проговорил бакалейщик, приподняв свою шапку из меха выдры, — как ваше здоровье, любезный сосед?
Я поблагодарил отца моей возлюбленной, присовокупив заверения в лучших своих чувствах; я был счастливейшим из смертных: я добился наконец участия со стороны этой семьи, прежде столь неприступной и не расположенной ко мне. Но увы! Сразу же я подумал: к чему мне эти утешения и жалость? Разве Кора не была соединена навеки с другим?
Бакалейщик, опершись локтями о подоконник, завел со мною дружеский разговор о том, как прекрасна погода, как приятно быть возвращенным к жизни в столь солнечный день, как хороши фланелевые жилеты для выздоравливающих, как целительно действуют на слабую грудь и больной желудок медвяная вода и камедиевый сироп.
Желая поддержать и продолжить эту изысканную беседу, я ответил льстивыми похвалами его желтофиолям, которые цвели у него на окнах, милой и кокетливой грациозности котенка, который спал на солнышке у двери его дома, прекрасному местоположению лавки, которой изобильно доставались лучи полуденного солнца.
— О да, — ответил бакалейщик, — весной-то поначалу солнышко не досаждает, зато потом оно греет вовсю…
Время от времени Кора вставляла в этот сердечный, непринужденный разговор короткие, ясные замечания, исполненные здравого смысла, и по ним я заключил, что воззрения ее положительны, а суждения прямолинейны.
И так как я упорно твердил о преимуществах фасадов, выходящих на юг, Кора, повинуясь внушению неба и своей прекрасной души, обратилась к отцу с такими словами:
— В самом деле, ведь комната господина Жоржа выходит на север, а в эту пору в ней должно быть прохладно. Если бы вы предложили господину Жоржу проводить часок-другой у нас, возможно, ему бы приятно было видеть солнце прямо перед собой.
Затем она склонилась к отцу и прошептала ему на ухо несколько слов, которые, как мне показалось, чрезвычайно поразили бакалейщика.
— Ладна, доченька! — воскликнул он веселым голосом и, обращаясь ко мне, продолжай: — Не соблаговолите ли вы, сударь, занять вот это кресло рядом с Корой?
«О боже, — подумал я, — если это сон, то сделай так, чтоб я не проснулся».
Через несколько минут великодушный бакалейщик уже был у меня в комнате, он предложил мне руку, желая помочь спуститься. Я разволновался до слез и так пылко сжал его руки, что он даже удивился — ведь его поступок казался ему вполне естественным.
На пороге моего дома нас встретила Кора, которая вышла, чтобы помочь отцу перевести меня через улицу. До сих пор я чувствовал себя в силах двигаться ей навстречу, но стоило длинной белой кисти ее руки коснуться моего локтя, как я почувствовал, что падаю в обморок, и сразу лишился ощущения счастья, — не потому ли, что оно стало таким живым.
Очнулся я в большом кожаном кресле с позолоченными гвоздочками, которое в течение полувека служило троном этому патриархальному бакалейщику. Его достойная супруга натирала мне виски каким-то целебным снадобьем, а прелестная Кора подносила к моему лицу платок, смоченный в спирте. Я снова чуть было не упал в обморок. Я хотел рассыпаться в благодарностях, но мне не хватало слов; и все же, когда бакалейщик, увидя, что мне стало лучше, удалился, а жена его пошла в заднюю комнату принести мне стакан лакричной воды, я сказал Коре, обратив к ней измученный взор:
— Ах, сударыня, почему вы не дали мне умереть? Это было бы счастьем для меня.
Она удивленно посмотрела на меня и ответила с нежным участием:
— Успокойтесь, сударь, я вижу, вас опять лихорадит.
Когда я совсем оправился от волнения, бакалейщик ушел в лавку, а я остался с Корой наедине.
О, как забилось тогда мое сердце! Но Кора была спокойна, и ее невозмутимость преисполнила меня такого уважения к ней, что я и сам попытался принять более спокойный вид.
Однако эта беседа повергла меня в жестокое недоумение. Кора была малоразговорчива. Она односложно отвечала на любые слова, которые я с невероятным усилием извлекал из своего сознания; ни один ее ответ нисколько не помогал поддерживать беседу, и о чем бы ни заходила речь, Кора во всем со мной соглашалась. Это не могло огорчить меня, ибо я разговаривал с ней столь рассудительно, что только человек не в своем уме способен оспаривать меня. К примеру, я ее спросил, любит ли она читать. Она ответила, что очень любит.
— В самом деле, — продолжал я, — это такое приятное занятие.
— Действительно, — соглашалась она, — очень приятное.
— Только бы книга была хорошей и интересной, — добавил я.
— Конечно, — подтвердила Кора.
— Потому что, — рассуждал я далее, — среди книг встречается немало пошлых.
— Однако есть и прелестные, — ответила она.
Такой разговор мог завести нас далеко, когда б я чувствовал себя достаточно храбрым, чтобы спросить ее, какие книги она предпочитает. Но я побоялся, что спрашивать об этом будет нескромно, и ограничился тем, что кинул беглый взгляд на полураскрытую книгу, лежавшую подле желтофиолей. Это был роман Августа Лафонтена. Глупо было с моей стороны, что сперва я огорчился таким открытием. Но, поразмыслив, я нашел в выборе подобного чтения повод восхищаться простотой и богатством души, способной и тут встретить притягательный мир чувств. Я взглянул на стопку потрепанных книжек, покоившихся на полке, неподалеку от меня. Не стану называть писателей, дорогих моей Коре; читатели пресыщенные подняли бы ее на смех, а я в суетной напыщенности поэта тогда чуть было не оскорбился. Но сравнивая возможности ума столь юного, души столь девственной с преждевременным постарением нашего истощенного воображения, я скоро пришел к здравому выводу. Были в духовной жизни такие сокровища, с которыми Кора еще не соприкоснулась, и тот человек, кому выпадет счастье открыть ей эти сокровища, увидит, как расцветет под его дыханием самый прекрасный плод творения — сердце наивной женщины.
Я возвращался домой, восторгаясь Корой, столь искренной, столь милой в своем невежестве. Я ждал часа, когда приду туда на следующий день, не питая, однако, никакой надежды на новую милость судьбы. Кора появилась вместе с матерью, пригласившей меня спуститься к ним. Когда я устроился в огромном кресле, я заметил, что все семейство находилось в каком-то странном возбуждении. Затем бакалейщик