указывающее ему на то, что его секрет раскрыт, что маска сорвана, что он выслежен и разоблачен, в его руках каким-нибудь образом превратится в компрометирующую ее улику, с помощью которой он, если представится возможность, погубит ее.
Он — безжалостный параноик, и, нравится ей это или нет, надо принимать во внимание практическую сторону, о которой можно было не задумываться, когда она была марксистски настроенной лицеисткой, чья неспособность мириться с несправедливостью иной раз, надо признать, брала верх над здравым смыслом. Но теперь она профессор колледжа, очень рано зачислена на постоянную должность, уже назначена заведующей кафедрой, и ей отсюда прямая дорога в Принстонский, Колумбийский, Корнеллский или Чикагский, а может быть, даже с триумфом обратно в Иель. Подобное письмо, подписанное ею и отправленное непосредственно Коулмену Силку, наверняка в конце концов попадет к тем, кто из зависти, из неприязни, из-за того, что она такая из молодых, да ранняя, захочет подложить ей свинью... Да, такое письмо с его дерзостью, с его ничем не смягченной яростью поможет ему принизить ее, заявить, что ей недостает зрелости руководить кем бы то ни было. У него есть связи, он по-прежнему кое- кого знает — он может это сделать. И непременно сделает, непременно извратит ее намерения...
Она быстро-быстро разорвала письмо на мелкие клочки и посреди чистого листа бумаги красной шариковой ручкой, какой никогда не писала писем, большими печатными буквами, в которых никто не узнает ее руку, вывела:
И больше ничего. Здесь остановилась. Три вечера спустя, через несколько минут после того, как погасила свет и легла, она, одумавшись, встала и подошла к письменному столу с намерением смять, выбросить и забыть навсегда листок со словами 'Всем известно', но вместо этого, наклонившись над столом, даже не садясь — опасаясь, что, пока будет садиться, вновь потеряет решимость, — торопливо написала еще десять слов, которых ему хватит, чтобы понять неизбежность своего разоблачения. Конверт с анонимным посланием был надписан, заклеен и снабжен маркой, настольная лампа выключена, и Дельфина, удовлетворенная тем, что решилась на самое сильное действие, не нарушающее диктуемых ситуацией практических ограничений, вернулась в постель в полной нравственной готовности уснуть спокойным сном.
Но прежде ей надо было подавить в себе позыв снова встать, вскрыть конверт и перечитать написанное — не слишком ли мало сказано, не слишком ли робко? И наоборот, не пережато ли? Разумеется, это не ее стиль. Не ее риторика. Поэтому она и прибегла к ней — эта вульгарная, лозунговая крикливость может ассоциироваться с кем угодно, только не с ней. Но вдруг письмо по этой же причине окажется неубедительным? Надо встать и посмотреть, не забылась ли она под влиянием минуты — изменила ли почерк, не подписалась ли ненароком, да еще с этаким злым росчерком? Надо убедиться, что нет никаких случайных указаний на ее авторство. Хотя — пусть они даже и есть. Ей следовало проставить свое имя. Вся ее жизнь — борьба с такими вот Коулменами Силками, стремящимися навязать ей и всем остальным свою волю и делать что им заблагорассудится. Она умеет говорить с мужчинами. Говорить с [71] ними в полный голос. Даже с намного старшими. Умеет не бояться их напускного авторитета и претензий на премудрость. Умеет показать, что и ее ум кое-что значит. Умеет вести себя с ними на равных. Умеет, если выдвинула довод и он не работает, преодолеть побуждение к капитуляции, призвать на помощь логику, уверенность, хладнокровие и продолжить спор, как бы они ни старались заткнуть ей рот. Умеет после первого шага сделать второй, выдержать напряжение, не сломаться. Умеет, не отступаясь, гнуть свою линию. Нечего ей идти перед ним на попятный — и перед кем бы то ни было. Он теперь даже не декан, взявший ее на работу. И кафедрой заведует не он, а она. Декан Силк теперь сведен к нулю. И правда — надо открыть конверт и подписаться. Сведен к нулю. Звучало как успокаивающее заклинание.
Этот заклеенный конверт она носила в сумочке не одну неделю, перебирая в уме доводы за то, чтобы не просто отправить, но еще и подписаться. Он выискал сломленную женщину, которая не в состоянии дать ему сдачи. У которой нет никакой возможности ему противостоять. Которая интеллектуально просто не существует. Выискал женщину, которая не может и никогда не могла себя защитить, слабейшую на свете, стоящую на много ступеней ниже его во всех отношениях, — выискал, чтобы властвовать, выискал по двум противоположным и вместе с тем наипрозрачнейшим причинам: потому что считает женщин низшими существами и потому что мыслящая женщина внушает ему страх. Потому что я не стесняюсь высказывать свое мнение, потому что меня не запугать, потому что я добиваюсь успехов, потому что я привлекательна, потому что я независимо мыслю, потому что у меня первоклассное образование, первоклассная диссертация...
А потом, приехав в Нью-Йорк на выставку Джексона Поллока, она вынула письмо из сумочки и едва не бросила его, как оно было, неподписанное, в почтовый ящик автобусной станции — в первый почтовый ящик, какой увидела, сойдя с автобуса. Оно все еще было у нее в руке, когда она спускалась в метро, но, едва поезд тронулся, она о нем забыла, машинально сунула обратно в сумочку и отдалась смысловому богатству подземки. Нью-йоркское метро по-прежнему поражало и волновало ее — в парижском она не ощущала ничего подобного. Меланхолические, страдальческие лица нью-йоркских пассажиров всякий раз говорили ей о том, что она правильно сделала, приехав в Америку. Нью-йоркское метро было символом того, почему она приехала, — ее нежелания прятаться от действительности.
Выставка Поллока эмоционально настолько ее захватила, что, переходя от одной ошеломляющей картины к другой, она испытывала подобие того вздувающегося, властного ощущения, какое рождает мания сладострастия. Когда у одной посетительницы внезапно заверещал сотовый телефон — заверещал в то самое время, когда мощный хаос картины 'Номер 1A, 1948' бурно устремлялся в ту часть пространства, что весь предыдущий день — и весь предыдущий год — была всего-навсего ее телом, она пришла в такую ярость, что повернулась и воскликнула: 'Мадам, я бы с удовольствием вас задушила!'
А потом она отправилась на Сорок вторую улицу в Нью-Йоркскую публичную библиотеку. Она бывала там в каждый приезд. Посещала музеи, картинные галереи, концерты, смотрела фильмы, которые никогда не доберутся до единственного скверного кинотеатрика в заштатной Афине, но под конец, какие бы специфические интересы ни привели ее [72] в Нью-Йорк, непременно проводила хотя бы час в главном читальном зале библиотеки за чтением той или иной принесенной с собой книги.
Она читает. Временами оглядывает зал. Наблюдает. Ее чуточку волнуют здешние мужчины. В Париже на одном из фестивалей она видела фильм 'Марафонец' (никто не знает, что в кинозалах она страшно сентиментальна и частенько плачет). В фильме девушка, притворяющаяся студенткой, проводит время в Нью-Йоркской публичной библиотеке, и там с ней знакомится Дастин Хоффман. В подобном романтическом ключе Дельфина всегда думала об этом месте. Пока с ней никто здесь не познакомился, если не считать студента-медика, слишком молодого и зеленого, который с ходу брякнул не то. Что-то про ее акцент — и сразу стал для нее невыносим. Он совсем еще не жил, этот мальчик. Она чувствовала себя его бабушкой. В его возрасте она уже столько любовей пережила, столько передумала и перестрадала... В двадцать, будучи куда моложе его, она уже перенесла не одну, а две любовные драмы. В какой-то мере сам ее приезд в Америку был бегством от любовной драмы (а еще уходом со сцены, где она играла второстепенную роль в затянувшемся спектакле под названием 'И т. д.' — в спектакле, которым была почти криминально успешная жизнь ее матери). Но теперь она одна-одинешенька и никак не найдет мужчину, пригодного для знакомства.
Другие, кто с ней заговаривал, произносили, случалось, что-то приемлемое, что-то достаточно ироническое или озорное, чтобы ее заинтересовать, но потом — из-за того, что вблизи она оказывалась красивей, чем они думали, а в разговоре слишком заносчивой для такой миниатюрной особы, — смущались и тушевались. Те, кто пытается с ней переглядываться, отпадают по определению. А вот погруженные в чтение, чудесно рассеянные и восхитительно желанные... они погружены в чтение. Кого, спрашивается, она ищет? Человека, который ее узнает. Великого Узнавателя.
Сегодня она читает по-французски Юлию Кристеву — совершенно замечательный трактат о меланхолии, — а за соседним столом сидит мужчина и читает, тоже по-французски, книгу, написанную кем бы вы думали? Филиппом Соллерсом, мужем Кристевой. Игривость Соллерса она не может больше принимать всерьез, как принимала на более ранней стадии своего интеллектуального развития; игривые французские авторы, в отличие от игривых восточноевропейских — таких, как Кунде-ра, — ее уже не удовлетворяют. Но тут, в читальном зале, важно не это. Важно совпадение — совпадение почти зловещее. В своем беспокойном, жаждущем состоянии она пускается в тысячи предположений о том, кто этот человек,